— Грейся — и немедленно назад.
Я успел выкурить полсигареты, пока она снова заговорила:
— Просто ты так добр ко мне. — Я упрямо молчал. — Я хочу тебе отплатить добром.
— Если в этом дело — не беспокойся. Ты мне ничего не должна.
Я взглянул на нее. Она сидела на полу, спиной ко мне, обняв пухлые коленки, уставясь в огонь. Снова молчание.
— Не только в этом, — сказала она.
— Иди оденься. Или ляг. Тогда поговорим.
Шипение газа утихло. Я прикурил новую сигарету от первой.
— Сказать, почему ты не хочешь?
— Ну скажи.
— Боишься подцепить какую-нибудь вашу болезнь.
— Джоджо!
— Может, я и заразная. Что с того, что нет симптомов? А вдруг я бациллоноситель?
— Перестань.
— Но ведь ты так думаешь.
— Никогда я этого не думал.
— Ты не виноват. Ни капельки.
— Заткнись, Джоджо. Заткнись сейчас же.
Молчание.
— Замараться боишься, индюк надутый.
Прошлепала по полу, хлопнула дверью так, что та снова открылась. Послышались всхлипывания. Черт бы побрал мою недогадливость; мог бы и заметить, что сегодня она вела себя не так, как обычно: вымыла голову, завязала «хвост», поглядывала со значением. Я представил себе настойчивый стук, Алисон за дверью. И потом, я обиделся. Джоджо никогда не сквернословила и употребляла эвфемизмы раз в пятьдесят чаще, чем требовало ее социальное положение. А последняя ее фраза меня по-настоящему задела.
Полежав минуту, я пошел в спальню, тоже освещенную теплым пламенем газа. Завернул ее в одеяло.
— Ох, Джоджо. До чего ты смешная.
Я гладил ее по голове, другой рукой придерживая одеяло, чтобы она на меня не бросилась. Зашмыгала носом. Я сунул ей платок.
— Знаешь что?
— Что?
— Я ни разу этого не делала. Ни разу не спала с мужчиной.
— Господи.
— Чиста как младенец.
— Ну и слава богу.
Повернулась на спину, посмотрела мне в глаза.
— И теперь меня не хочешь?
Эта ее реплика перечеркнула две предыдущие. Я дотронулся до ее щеки, покачал головой.
— Я люблю тебя, Ник.
— Нет, Джоджо. Тебе кажется.
Снова захлюпала; я начал злиться.
— Так ты что, специально? Проткнула покрышку? — Пока Кемп возилась с какао, она ненадолго отлучилась, соврав, что ей нужно наверх.
— Я не могла иначе. Помнишь, мы ездили в Стоунхендж? Я на обратном пути вовсе не спала. Притворялась.
— Джоджо… Хочешь, я расскажу тебе то, что никому не рассказывал? Хочешь?
Я вытер ей глаза платком и заговорил, сидя на краю постели, спиной к ней. Ничего не приукрашивая, поведал об Алисон, о том, как потерял ее. О Греции. О Лилии — пусть без подробностей, но по сути точно. О Парнасе, о своем позорном поведении. И так — до сегодняшнего дня, до встречи с Джоджо. Рассказал, зачем она мне понадобилась. Неожиданный, но не худший исповедник; ибо она отпустила мне грехи.
И почему я не рассказал все с самого начала? Она бы вела себя умнее.
— Я был слеп. Прости.
— Что уж тут поделаешь.
— Прости. Пожалуйста, прости.
— Да я просто сопливая идиотка из Глазго. — Напустила на себя важный вид. — Мне семнадцать, Ник. Я все наврала.
— Хочешь, я куплю тебе билет?
Но она замотала головой.
В наступившей тишине я размышлял о том, что есть только одна истина, только одна мораль, один грех, одно преступление. Прощаясь со мной. Лилия де Сейтас сформулировала эту истину; тогда я подумал, что она говорит о прошлом, о моей притче про мясника. Но теперь понял: она говорила о будущем.
Десять библейских заповедей не выдержали испытания временем; для меня они были пустым звуком, в лучшем случае — мертвой догмой. Но, сидя в спальне, глядя на блики огня на дверном косяке, я чувствовал, как эта сверхзаповедь, соединившая в себе все десять, овладевает мною; да, я всегда знал о ее существовании, всю жизнь пытался ей следовать, но снова и снова нарушал. Кончис считал, что есть опорные точки поворота, моменты, когда сталкиваешься с собственным будущим. И я понял, что все упирается в Алисон, в мою верность ей, которую нужно доказывать ежедневно. Зрелость, как гора, возвышалась передо мною, а я стоял у подножья этого ледяного утеса, этого невозможного, неприступного «Не терзай ближнего своего понапрасну».
— Ник, дай курнуть.
Я сходил за сигаретой. Она лежа затягивалась, высвечивая свои румяные щеки, внимательные глаза. Я взял ее за руку.
— О чем ты думаешь, Джоджо?
— А если она…
— Так и не вернется?
— Да.
— Женюсь на тебе.
— Ври больше.
— У нас будет куча детишек с толстой мордой и обезьяньей улыбкой.
— Ах ты злобная скотина.
Ее глаза; молчание; тьма; сдерживаемая нежность. Я вспомнил ночь с Алисон в комнате на Бейкер-стрит, в прошлом октябре. И память просто и откровенно подсказала мне: ты уже не тот.
— У тебя будет другой муж, гораздо лучше.
— Я хоть немного на нее похожа?
— Да.
— Так я и поверила. Свистишь.
— Потому что вы обе… не такие, как все.
— Каждый человек — не такой.
Я пошел в комнату, бросил шиллинг в прорезь газового счетчика; остановился на пороге спальни.
— Тебе, Джоджо, надо жить в особняке. Или на заводе работать. Или ходить в школу. Или обедать в посольстве.
За окном закричал юстонский поезд, затих на севере.
Она нагнулась, потушила сигарету.
— Если бы я была красивой.
Натянула одеяло на подбородок, словно пряча свое уродство.
— Иногда красота — это внешнее. Как обертка подарка. Но не сам подарок.
Долгая пауза. Ложь во спасение. Соломки подстелить.
— Ты забудешь меня?
— Нет. Запомню. Навсегда.
— Дай бог раз в год вспомнишь. — Зевнула. — А вот я тебя не забуду. — И через несколько минут пробормотала, как бы уже не отсюда, будто ребенок во сне: — И эту вонючую Англию.
Заснул я после шести и часто просыпался. Наконец, к одиннадцати, набрался мужества посмотреть в лицо дневному свету. Зашел в спальню. Джоджо и след простыл. Заглянул в кухню (она же — ванная). Обмылком на зеркале выведены три креста, «Пока» и подпись. Выскользнула из моей жизни с той же легкостью, с какой вошла в нее. На кухонном столе лежал насос.