Во вторник и среду я не мог отлучиться из школы из-за плотного расписания. А в четверг опять отправился в Бурани. Никаких перемен. Дом, как и в понедельник, был пуст.
Я обошел виллу, подергал ставни, пересек сад, спустился на частный пляж: лодки и след простыл. Минут тридцать высиживал под сумеречной колоннадой, чувствуя себя выпитым до дна и отброшенным за ненадобностью, злясь и на них, и на себя самого. Сдуру вляпался во всю эту историю, а теперь, как дважды дурак, жду и боюсь продолжения. За минувшие дни я успел пересмотреть свои выводы насчет шизофрении; сперва диагноз казался мне крайне недостоверным, а теперь — весьма вероятным. Иначе на кой ляд Кончису так резко обрывать спектакль? Коли он затеян ради развлечения…
Наверное, к обиде примешивалась зависть — как можно бросать на произвол судьбы полотна Модильяни и Боннара? Что это — непрактичность, гордыня? По ассоциации с Боннаром я вспомнил об Алисон. Сегодня в полночь вне расписания уходит пароход, который везет в Афины учеников и преподавателей, отбывающих на каникулы. Всю ночь клюешь носом в кресле крохотного салона, зато в пятницу утром ты уже в столице. Что подтолкнуло меня к решению успеть на него — злость, упрямство, мстительность? Не знаю точно. Но явно не желание встретиться с Алисон, хотя как собеседник и она сгодится. Не аукнулись ли здесь давние навыки записного экзистенциалиста: свобода воли невозможна без прихотей?
Поразмыслив, я заспешил по дороге к воротам. Но и тут в последний момент оглянулся, лелея мизерную надежду, что меня позовут обратно.
Не позвали. И я волей-неволей поплелся на пристань.
Афины: пыль и сушь, охряное и бурое. Даже пальмы глядели измученно. Человеческое в людях укрылось за смуглой кожей и очками еще темнее кожи; к двум пополудни город пустел, отданный на милость лени и зноя. Распластавшись на кровати пирейской гостиницы, я задремывал в густеющем сумраке. Пребывание в столице обернулось сущим наказанием. После Бурани в аду современности с его машинами и нервным ритмом кружилась голова.
День тащился как черепаха. Чем ближе к вечеру, тем меньше я понимал, чего, собственно, жду от встречи с Алисон. В Афины я отправился исключительно затем, чтобы провести собственную комбинацию в поединке с Кончисом. Сутки назад, под сенью колоннады, Алисон виделась мне пешкой, последним резервом фланговой контратаки; но теперь, за два часа до встречи, мысль о близости ее тела была непереносима. Неужто придется рассказать ей обо всем, что сталось со мной в Бурани? Зачем я здесь? Меня подмывало вернуться на остров. Ни врать, ни говорить правду не хотелось.
И все же встать и уехать мне мешали остатки любопытства (как она там?); сострадание; память ушедшей любви. И потом, вот случай испытать глубину моих чувств к Жюли, проверить мой выбор. Я тайно натравлю Алисон — внешний мир, его былое и сегодняшнее — на внутренний опыт, который успел приобрести. Кроме того, долгой ночью на пароходе я изобрел способ уклониться от физической близости с Алисон — историю жалостливую, но достаточно убедительную, чтобы держать ее на расстоянии.
В пять я поднялся, принял душ и поймал такси до аэропорта. Посидел на скамье в зале прилета, встал, чувствуя, как меня охватывает нежданное волнение. Мимо спешили стюардессы, профессионально строгие, нарядные, смазливые, — не живые девушки, а персонажи фантастического романа.
Шесть, четверть седьмого. Я заставил себя подойти к стойке справочной, где сидела гречанка в новенькой форме, с ослепительной улыбкой и карими глазами; на ее лице поверх обильной косметики толстым слоем лежала кокетливая гримаса.
— Я тут должен встретиться с одной вашей коллегой. С Алисон Келли.
— С Элли? Ее самолет прибыл. Наверно, переодевается. — Сняла телефонную трубку, набрала номер, сверкнула зубами. У нее было безупречное американское произношение. — Элли? Тебя тут дожидаются. Если не выйдешь через минуту, придется мне тебя заменить. — Протянула трубку мне. — Она хочет поговорить с вами.
— Передайте, что я подожду. Спешки никакой.
— Он стесняется. — Алисон, похоже, сострила: девушка улыбнулась. Положила трубку.
— Сейчас выйдет.
— Что она вам сказала?
— Что вы всегда притворяетесь скромником, если хотите понравиться.
— А.
Длинные черные ресницы дрогнули; наверно, она считает, что это и называется «смотреть вызывающе». К счастью, у стойки появились две женщины, и она повернулась к ним. Я ретировался и стал у дверей. В первое время на острове Афины, столичная суета казались спасительным дуновением нормальной жизни, чье влияние и желанно, и привычно. Теперь я ощутил, что начинаю бояться его, что оно мне противно; обмен фразами у стойки, наспех замаскированная похоть, прилежные охи и ахи. Нет, я — из иного мира.
Минуты через две в дверях показалась Алисон. Короткая стрижка, слишком короткая; белое платье; все сразу пошло вкривь и вкось, потому что я понял: она оделась так, чтобы напомнить о нашем первом знакомстве. Она была бледнее, чем я ее помнил. Завидев меня, сняла темные очки. Усталая, круги под глазами. Неплохо одета, изящная фигурка, легкий шаг, знакомый побитый вид и взыскующий взгляд. Да, Алисон зацепила мою душу десятком крючков; но Жюли — тысячей. Она подошла, мы слабо улыбнулись друг другу.
— Привет.
— Здравствуй, Алисон.
— Извини. Как всегда, опоздала.
Она держалась так, словно мы расстались всего неделю назад. Но это не помогало. Девять месяцев возвели между нами решетку, сквозь которую проникали слова, но не чувства.
— Пошли?
Я подхватил ее летную сумку, и мы отправились ловить такси. В машине сели у противоположных дверец и снова оглядели друг друга. Она улыбнулась.
— Я думала, ты не приедешь.
— И не приехал бы, если б знал, куда послать телеграмму с извинениями.
— Видишь, какая я хитрая.
Взглянула в окно, помахала какому-то парню в форменной одежде. Казалось, она стала старше, путешествия слишком многому научили ее; нужно постигать ее заново, а сил на это нет.
— Я снял тебе номер с видом на гавань.
— Отлично.
— В греческих гостиницах до ужаса строгие порядки.
— Главное — не выходить за рамки приличий. — Насмешливо кольнула меня серыми глазами, опустила взгляд. — Кайф какой. Да здравствуют рамки!
Я чуть было не выдал ей заготовленную версию, но меня разозлило, что она не видит, как я переменился, и считает меня все тем же рабом британских условностей; разозлило и то, как она отвела глаза, будто опомнившись. Протянула руку, я сжал ее в своей. Потом наклонилась и сняла с меня темные очки.
— А ты чертовски похорошел. Не веришь? Такой загорелый. Высох весь на солнце, отощал. Теперь главное — до сорока не потолстеть.
Я улыбнулся, но выпустил ее руку и, глядя вбок, достал сигарету. Я понимал, зачем она льстит: чтобы сократить дистанцию между нами.