Не успел я даже руку за кладенцом протянуть, только свист над ухом услышал да кокошник бисерный под секирой хрупнул.
Тут мне и конец пришел.
Очнулся я во тьме кромешной, голова от боли раскалывается, видимо, секирой не до конца развалена была, рукой вокруг себя пощупал – пол каменный да солома гнилая. Темница! Вот угораздило… Ну Аленушка, растяпа криворукая, спасибо тебе преогромное!
А она тут как тут – ревет-убивается под боком, в темноте не разглядеть, да голос ни с кем не спутаешь:
– На кого ж ты меня покинул, сокол ясный…
Приподнялся я на локте, голову потрогал – на темени руда коркой липучей запеклась, к ране не пробиться. Хорошо хоть напополам голову не раскроили – кокошник спас.
– Не знаю я, кто там тебя покинул, но вот за то, что на меня, – не спущу!
Алена как взревет пуще прежнего:
– Семушка! Живой!!!
И давай меня обнимать-целовать, слезами солеными поливать – кипятком на ране жгут. Я от нее отпихиваюсь что есть мочи:
– Уйди, оглашенная! Без тебя тошно, а с тобой вдвойне! Ты-то тут как очутилась?
– Сказала, что ты мой жених взаправдашний… без ковров… пущай и мне тогда голову рубят… батюшка нас вместе и заточил… а то на месте прибить хотел…
– Что?!
Повалился я на солому без сил, руки раскинул. Все, думаю, конец мне приходит. Лучше бы я на месте помер, чем такие речи на смертном одре слушать!
– Семушка…
– Изыди, Вахрамеиха!
Помирать, однако, передумал, – отпустило, даже встать сумел. Кувшин щербатый с водой едва не опрокинул. Стену ощупал, докуда достал – цепь короткая за ногу держит. Зачарованная цепь, чую, как силу из меня тянет, колдовать не дает. В глухой колодезь нас бросили, ни окон, ни дверей, заместо потолка то ли щит положен, то ли решетка частая, и та, видать, в подземелье ведет – чернота за ней непроглядная.
– Эх, Сему Соловья бы сюда!
Только промолвил – летят мои побратимы! Едва к стене прижаться успел – слева Муромец повалился, справа Соловей.
– Эк вы ко мне на выручку спешили, ножи-булавы порастеряли!
– Дружине Вахрамеевой одолжили, – ворчит Муромец, кольчугу порванную оправляя. – На полпути догнали, навьи проклятые…
– А лягушка?
– Поцеловать успел… ускакала… ждать обещалась… А эту поганку бледную каким боком сюда занесло?!
Сверху голос Вахрамеевский доносится, эхом подвывает:
– Ты мою дочь поносить не моги, а то велю вару вскипятить и вам на головы плеснуть, вот ужо заскачете! Ишь чего удумали – царя с лягушкой повенчать, а под шумок Аленку мою выкрасть!
– Небось не плеснешь, побережешь царевну!
– Ничего, ей только на пользу – посговорчивей будет! Девка неблагодарная, отца родного без ножа зарезала, променяла на молодца смазливого, еще и руки на себя наложить грозилась, ежели колья площадные вами украшу. Вот пущай с вами денек-другой посидит, уразумеет, за кого заступалась; можете проучить ее малость, только чтоб не до смерти, а то с живых шкуру спущу!
Насупился Муромец:
– Мы девок боем обучать не привычные, пальцем ее не тронем, а вот ты спустился бы к нам на кулачках помериться, глядишь, сам бы чего уразумел…
– Спустился бы, – отвечает Вахрамей, – да недосуг – ждут меня дела неотложные, государственные. Попозже загляну, проведаю – каетесь аль нет.
– И долго нам тут сидеть? – справляется Соловей, голову задравши.
– Вам – веки вечные, а Алене – покуда прощения не попросит. Ну а ежели вовсе не попросит, уж не обессудьте – придется вас голодом уморить. Вон, Кощеича можете первым съесть – все равно не жилец.
У Семы Соловья еще на шутку сил достало.
– А ежели мы прощения попросим – отпустишь?
Расхохотался Вахрамей, ничего не ответил. Ушел, поди.
Царевна носом хлюпает, Муромец ее ободряет:
– Не плачь, Алена, Кощеич сейчас что-нибудь придумает – верно, Сема?
А у меня перед глазами все кругом идет, пятна какие-то мелькают, туман клочьями.
– Может, – говорю, – с разбегу выскочить попробуем?
Переглянулись побратимы, вздохнули согласно:
– Толку не будет, надо Сему в порядок приводить…
Поди им возрази, ежели Муромец сзади под локотки сгреб, удерживает, а Соловей с Аленой к головушке моей болезной с двух сторон подступились. Всю воду из кувшина извели, только мне напиться и оставили, Алена рубаху на себе до пупа обкорнала, перевязала мне голову, да так ладно, что только нос снаружи и остался. Еще и посмеивается, девка вредная:
– Будешь, Сема, врагов в заблуждение вводить – где у тебя перед, а где зад.
Вырвался я от них, тряпки на лоб сдвинул, глаза чуть к темноте попривыкли – ничего не скажешь, хороша Алена в полрубахе, штанцах кружевных заморских.
– Ну как, Сема, полегчало?
Куда там полегчало! Разве что кровь остановилась, а болеть еще пуще стало.
– Васильевич, ты отмычки не растерял?
Ухмыльнулся Соловей, позвенел железками:
– Я скорее руки-ноги растеряю; вот они, кормильцы!
– Глянь-кось мои оковы, в них колдовство губится, ничего поделать не могу.
Сема скважину отмычками пробует, сетует для порядку:
– Ох и мудреный же замок, ну да ничего, на худой конец отрежем тебе ногу и высвободим!
– Ты чужими ногами не шибко-то разбрасывайся, она мне еще сгодится!
Алене тоже нос сунуть надобно.
– Неужто тебе, Сема, ради общего спасения ноги жалко?
Не придумали еще замка супротив татя умелого! Позвенел Соловей цепью снятой:
– Эх, жаль, не завалялось в уголке скелета какого, я бы шутки ради его заковал! Помнится, заточили нас с батюшкой в берендейскую темницу, так мы перед утеком все скелеты в позы непотребные по двое сложили… поди, долго еще стражникам снилось…
– Вахрамей темницей редко пользуется, – поясняет Алена. – Мастеровых людей, что невзначай в царство навье забредут, на поселения здешние отправляет, для казны работать велит, красных девок себе берет, крепких молодцев службой денежной приваживает, в дружину свою ставит, а ежели откажется который неповинным людям головы рубить, бесчинства именем Вахрамеевым творить, того на кол али в петлю. И кормить полонного не надо, и народу потеха.
Присвистнул Соловей:
– Так нам, выходит, повезло еще?
Поверил я, что Семин батюшка на жизнь свистом зарабатывал – в одно ухо свист влетел, насквозь голову пробуравил, из другого без помех вышел.
– Невелико везение, а ты, Сема, бросай свистеть – последнее просвищешь. Расскажи лучше, как вас поймали-то? Неужто у Вахрамея кони лучше наших?