— Это всё, монсеньер?
— Это всё. Да, когда спуститесь, будьте добры сказать тому из моих носильщиков, кто повыше: через четверть часа мне понадобится второй портшез, такой же, как мой, но запирающийся на ключ и с занавесками на дверцах.
— Я передам ему приказание монсеньера.
— А теперь, — сказал кардинал, обращаясь к г-же де Коэтман и давая волю веселой стороне своего характера, одной из самых ярких в нем (мы видели, как она проявилась в ту ночь, когда он дал Сукарьеру и г-же Кавуа привилегию на портшезы, в удобстве которых только что убедился сам, и увидим эту сторону еще не раз на протяжении нашего рассказа), — теперь, я думаю, вы чувствуете себя достаточно хорошо, чтобы съесть крылышко этой птицы и выпить полстакана этого вина за здоровье нашей доброй настоятельницы.
Через три дня хронист л’Этуаль на основании сведений, поступивших от настоятельницы обители Кающихся девиц, внес в свой дневник следующую запись:
«В ночь с 13 на 14 декабря в каменной келье, построенной для нее во дворе монастыря Кающихся Девиц, из каковой она не выходила в течение девяти лет, то есть со времени постановления Парламента, приговорившего ее к пожизненному заключению на хлебе и воде, скончалась урожденная Жаклина Ле Вуайе, именуемая госпожой де Коэтман, жена Исаака де Варенна, подозреваемая в сообщничестве с Равальяком в убийстве короля Генриха IV.
Погребена следующей ночью на монастырском кладбище».
Все время, пока длился рассказ г-жи де Коэтман, кардинал слушал эту долгую и скорбную поэму с глубочайшим вниманием; но, хотя каждое слово бедной жертвы было моральным доказательством участия Кончини, д’Эпернона и королевы-матери в убийстве Генриха IV, пока не появилось ни одного материального доказательства — очевидного, бесспорного, неопровержимого.
Однако ясными как день, прозрачными как хрусталь были не только невиновность г-жи де Коэтман, но и самоотверженность, с какой она пыталась помешать гнусному отцеубийству 14 мая, — самоотверженность, за которую она заплатила девятью годами заключения в тюрьме Консьержери и девятью годами в склепе обители Кающихся Девиц.
Кардиналу оставалось добыть — причем любой ценой, ибо документы процесса над Равальяком сгорели, — листок, написанный на эшафоте и содержащий последние признания убийцы.
Это было делом трудным, мы бы даже сказали — невозможным; кардинал начал именно с этого, прежде чем предпринять те розыски, при которых мы присутствовали, но с первых же шагов наткнулся на препятствие, показавшееся ему непреодолимым.
Мы, кажется, уже говорили, что этот листок остался в руках докладчика Парламента, мессира Жоли де Флёри. По несчастью, два года спустя мессир Жоли де Флёри умер, а кардинал решил собрать доказательства против королевы-матери лишь после того, как он вернулся из Нанта после процесса Шале, так как именно во время этого процесса смог оценить силу ненависти к нему Марии Медичи.
У мессира Жоли де Флёри остались сын и дочь.
Кардинал пригласил их в кабинет своего дома на Королевской площади и расспросил о судьбе этого листка, столь важного для него и для истории.
Но этого листка уже не было в их руках, и вот почему так произошло.
В марте 1617 года, то есть одиннадцать лет тому назад, г-на Жоли де Флёри посетил молодой человек лет пятнадцати-шестнадцати, одетый в черное; широкие поля его шляпы были надвинуты на глаза. С ним был спутник лет на десять — двенадцать старше его. Парламентский докладчик принял их в своем кабинете и после почти часового разговора проводил их со всяческими знаками уважения до наружной двери, у которой их ждала карета — редкость в ту эпоху. Вечером, за ужином, достойный судейский сказал сыну и дочери:
— Дети мои, если после моей смерти кто-то обратится к вам за этим листком, содержащим признания Равальяка на эшафоте, скажите, что этого листка у вас уже нет, а еще лучше — что он никогда не существовал.
За пять или шесть месяцев до того времени, с какого началось наше повествование, кардинал пригласил в свой кабинет (мы уже говорили об этом) дочь и сына мессира Жоли де Флёри. Вначале они, следуя советам отца, отрицали существование листка, но затем, вынуждаемые вопросами кардинала, недолго посовещавшись, кончили тем, что рассказали ему все.
Однако они не имели ни малейшего понятия, кем были два таинственных визитера, которые, по всей вероятности, явились потребовать у их отца эту важную бумагу и унесли ее с собой.
И вот полгода спустя серьезная опасность, угрожавшая кардиналу, заставила его предпринять новые поиски.
Нам уже известно, что ему нужна была эта бумага больше чем когда-либо — дополнение к зданию, возводимому им, чтобы укрыться от ударов Марии Медичи. И больше чем когда-либо он отчаивался ее найти.
Однако, как говорил отец Жозеф, Провидение до сих пор так много делало для кардинала, что можно было надеяться: оно не остановится на этом благом пути.
Пока же в качестве второстепенного доказательства надо было добыть то письмо, что г-жа де Коэтман написала королю и передала Сюлли через посредство мадемуазель де Гурне: тот либо его сохранил, либо вернул мадемуазель де Гурне.
Впрочем, узнать это было проще простого. Старый министр — вернее, старый друг Генриха IV — по-прежнему жил летом в своем замке Вильбон, а зимой в своем особняке на улице Сент-Антуан, между Королевской улицей и улицей Эгу-Сент-Катрин. Уверяли, что, следуя многолетней привычке работать, он неизменно находился в своем кабинете с пяти часов утра. Сейчас было четыре.
Ровно в половине шестого, заехав в свой дом на Королевской площади, чтобы взять шляпу и дать приказ предупредить своего шута Буаробера, что ему нужно переговорить с ним до полудня, кардинал стучал в дверь особняка Сюлли. Ему открыл швейцар, одетый по моде прошлого царствования, которое начали называть царствованием Великого короля.
Воспользуемся визитом, который Ришелье наносит Сюлли — министру, недооцененному будущим, министру, несколько переоцененному прошлым, — чтобы представить нашим читателям одну из самых любопытных личностей конца XVI и начала XVII века; личность, весьма плохо понятую и, главное, весьма плохо изображенную историками: они ограничились взглядом анфас, то есть с парадной стороны, хотя следовало обойти кругом и изучить человека в различных аспектах.
Максимилиану де Бетюну, герцогу де Сюлли, в описываемое нами время было шестьдесят восемь лет; у него были необычные претензии по поводу своего происхождения. Вместо того чтобы, как делали его отец и дед, выводить свою родословную от фландрских графов де Бетюн, он сочинил себе генеалогическое древо; согласно ему, он происходил от некоего шотландца по имени Бетен; это давало ему право в письмах к архиепископу Глазго называть того «мой кузен». Была у него и другая мания: уверять, что он в родстве с домом де Гизов через семейство де Куси — это делало его родственником австрийского императора и испанского короля.