Другие ночи — и мое повествование готово замереть, столь мало эти слова выражают мои мысли, — другие ночи — это настоящие северные зови, занимающиеся по всему небосклону; редкие облака, скользящие в его лазури, бегут от пурпурных лучей засыпающего солнца; расступаются сумерки, словно в театре поднимается механический занавес, разделяющий две декорации, и над землей, заволакивая собой все пространство от одного горизонта до другого, поднимается молочный свет, безграничный, без зримого источника, придающий ночам восхитительную белизну, воспетую великим русским поэтом Пушкиным:
И не пуская тьму ночную
На золотые небеса,
Одна заря сменить другую
Спешит, дав ночи полчаса.
Занимается ли день? Опускается ли ночь? Никто не может сказать. Предметам не оставлено теней; сверкающий очаг, рождающий это странное свечение, незаметен. Вы наполняетесь неведомыми флюидами, воображение, кажется, взмывает и входит в соприкосновение с высочайшими сферами небесного купола; сердце ощущает прилив божественной нежности, а душой двигают устремления и порывы, рождающие в человеке веру в добро.
И в это время ветви деревьев трепещут, источая восхитительное благоухание. Шепот верхушек самых высоких деревьев передается в стелющуюся по земле траву, а цветы источают миллионы ароматов, даря их ветерку, который в своих горячих порывах доносит их до вас, словно фимиам, который природа возжигает перед алтарем того вселенского Творца, который меняет имена, но не свою природу.
Молодая пара сидела здесь — друг против друга; рука Жанны покоилась в руке Рене. Они могли часами молчать: Жанна была в упоении, Рене — грезил.
— Рене, — произнесла Жанна, направив в небо полный томления взор, — я счастлива. Почему Бог не может даровать мне благополучие? Он обрекает меня на страдания.
— Именно здесь, Жанна, — ответил Рене, — и кроется наша слабость, наша изнанка, существ ничтожных и достойных жалости: вместо того чтобы стать Богом всех миров, создавать вселенскую гармонию и порядок среди небесных светил, мы сами породили в своем воображении его, Бога личного, который призван вершить не могущественные природные потрясения, а всего лишь наши ничтожные частные неурядицы и беды. Мы воспринимаем Бога — такого, которого не в состоянии понять наш человеческий разум и к которому неприменимы наши человеческие мерила, которого мы не видим ни полностью, ни отчасти и который если существует, то он одновременно всюду, — мы воспринимаем его так, как в древности — бега домашнего очага, как небольшую статуэтку с локоть высотой, которая всегда была у них под рукой и перед глазами, или как индусы, которые молятся своим идолам, или негры своему амулету. Мы всегда спрашиваем его, идет ли речь о чем-то приятном или о чем-то горестном: «Почему ты поступил так? И почему не сделал по-другому?» Наш Бог не отвечает нам, он слишком далек от нас, и потом, его не беспокоят наши мелкие страсти. И тогда мы бываем несправедливы к нему, мы порицаем его за несчастья, обрушившиеся на нас, словно это он нам их ниспослал, и из несчастных, какие мы и есть на самом деле, мы становимся в своих глазах богохульниками.
Вы спрашиваете у Бога, моя милая Жанна, почему он не позволяет быть нам вместе, и упускаете из внимания то, что принимаете время за вечность. Но мы всего лишь несчастные и жалкие частицы, вовлеченные в одно большое потрясение в жизни целого народа, толкущиеся между двумя мирами: миром, который уходит в небытие, и тем, который только зарождается; между королевством, которое кануло в бездну, и возвышением молодой империи. Спросите у Бога, почему Людовик XIV лишил Францию мужчин в своих войнах, разорил роскошными безделушками из мрамора и бронзы казну. Спросите, почему он следовал столь разрушительной политике и дошел до того, что повторял слова, никогда в его эпоху не ставшие правдой: «Пиренеев больше нет». Спросите Его, почему король, потакая капризам женщины и унижаясь перед властью и авторитетом священника [51] , отменил Нантский эдикт, обескровил Францию и способствовал расцвету Голландии и Германии. Спросите, почему Людовик XV продолжил роковой путь своего отца и почему с его помощью появились герцогини де Шатору, маркизы д'Этьоль [52] и графини Дю Барри. Спросите, почему, вопреки исторической необходимости, он следовал советам продажного министра, позабыв о том, что союз с Австрией всегда сулил лилиям несчастье, и возвел на французский престол австрийскую принцессу [53] . Спросите у Него, почему, вместо того чтобы наделить Людовика XVI королевскими достоинствами, он наградил его инстинктами буржуа, не предполагавшими такие черты, как верность данному слову или твердость главы рода; спросите Его, почему он позволил ему давать присягу, которой тот и не думал следовать, и почему пошел искать помощи за границей против своих подданных, и, наконец, почему склонил свою августейшую голову на плаху эшафота, на которой казнили закоренелых преступников.
Здесь, моя бедная Жанна, именно здесь вы увидите начало нашей истории. Здесь вы увидите, почему я не остался в вашей семье, в которой к тому времени приобрел еще одного отца и двух сестер. Здесь вы увидите, почему мой отец сложил голову на том же эшафоте, красном от королевской крови; почему был расстрелян мой старший брат, а еще один брат отправлен на гильотину; почему я, в свою очередь, верный своей клятве, неволей и не из убеждений, пошел по тому же пути тогда, когда, казалось, держал в руках свое счастье, и как этот путь, похоронив все мои надежды, привел меня в темницу Тампля на три года. Оттуда меня освободило капризное милосердие человека, который, даровав мне жизнь, обрек меня на вечные скитания. Если Господь откликнется и если он ответит на ваш вопрос: «Почему я не могу жить так, как мне хочется», то он вам скажет: «Бедное дитя, не для меня вся эта цепь ничтожно малых событий в вашей жизни, которая по прихоти судьбы свела вас, а сейчас в силу необходимости разлучает».
— Выходит, вы не верите в Бога, Рене? — воскликнула Жанна.
— Если на то пошло, Жанна, я верю, но верю в Бога, Творца миров, который вершит движение этих миров в эфире, но не располагает временем, чтобы заняться счастьями или горестями бедных ничтожных частиц, мятущихся по поверхности этого мира. Жанна, мой бедный друг, я три года провел в исследованиях этих тайн; я погрузился в неизведанный мрак по одну сторону жизни, а вышел — по другую, не понимая, как и почему мы живем, как и почему умираем, и твердя себе, что Бог — это всего лишь слово, которым я называю то, что ищу; это слово произнесет мне смерть, если она не окажется вдруг столь же безмолвной, сколь и жизнь.
— О, Рене, — пробормотала Жанна и уронила голову на плечо молодого человека, — твоя философия слишком сурова для моей слабости. Уж лучше я буду верить: так легче и не так безысходно.
Рене много страдал; этим объяснялось его равнодушие к жизни и его беспечность в минуты опасности. В двадцать шесть лет, то есть в том возрасте, когда жизнь открывается человеку, словно сад, утопающий в цветах, эта жизнь была для него закрыта; он вдруг ощутил себя в тюремной камере, в которой четверо узников покончили с собой, а остальным предстояло выйти наружу только для того, чтобы попасть на эшафот. Бог, по его мнению, был несправедлив, потому что покарал его лишь за то, что он следовал примеру родных и семейной традиции быть верным короне. Ему пришлось много читать и думать, чтобы признать наконец, что преданность, презирающая законы, иногда может привести к преступлению и что по Божьему замыслу не существует иной преданности, кроме преданности родине. Впоследствии он пришел к убеждению, что Бог — а под словом «Бог» он понимал Творца бесчисленных миров, парящих во Вселенной, — не есть Бог каждого отдельного человека, который, занося в скрижали запись о рождении каждого из нас, определяет его судьбу.