Блэк. Эрминия. Корсиканские братья | Страница: 61

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

— Вас кто-то или что-то обидело, дитя мое? Находите ли вы недостаточным те заботы, которыми окружают вас в этом доме? Говорите же! Вы должны были, однако, заметить, что желание видеть вас счастливой стало единственной моей целью в жизни.

— Значит, вы меня любите? — спросила девушка с очаровательной наивностью.

— Если бы вы не внушали мне искреннюю и глубокую привязанность, разве стал бы я для вас тем, кем я стал, или, вернее, тем, кем стараюсь стать, Тереза?

— Но как и за что вы меня любите?

Шевалье некоторое время помедлил с ответом.

— Вы напоминаете мне мою дочь.

— Вашу дочь? — переспросила Тереза. — Вы ее потеряли, сударь? О! Мне вас жаль; я чувствую, что если господь отымет у меня дитя, которое он вложил в мое чрево, чтобы утешить меня в моих несчастьях, то ничто более не удержит меня в этом мире; ведь я смирилась с необходимостью остаться здесь, лишь мечтая о той нежности и любви, которой одарит меня это драгоценное крошечное существо.

Молодая девушка впервые заговорила о своем положении, и она делала это с такой легкостью и непринужденностью, которая, не имея ничего общего с бесстыдством, все же показалась странной господину де ля Гравери. Он счел нужным сменить тему разговора и подумал, что наступил благоприятный момент расспросить Терезу о ее прошлом.

— Так, значит, вы много страдали, бедняжка?

— О! Да! Я была очень несчастна, так несчастна, что часто спрашивала себя, неужели у бедных Бог тот же, что и у богатых. Я еще очень молода, не правда ли? Мне ведь даже не исполнилось еще и девятнадцати лет; но, увы, мне кажется, что нет такого несчастья, ниспосланного им на землю, которого бы я не познала.

— Но ваша семья?

— Моя семья, по крайней мере та, которую я знала, состояла из бедной старой женщины, которая не могла чувствовать боль так, как чувствовала ее я, но которая страдала вместе со мной; впрочем, когда я закрываю глаза и начинаю рыться в глубинах своей памяти, я вижу очень далеко, как будто во сне, мое первое детство, которое ничем не походит на второе, то есть на то, которое было бы моим, если бы я была родной дочерью мамаши Денье. О! Она тоже до конца испила чашу страданий, выпавших на ее долю!

— Это была… ваша мать? — с волнением спросил шевалье.

— Она звала меня своей дочерью; но теперь, когда я повзрослела, я не думаю, что она могла быть моей матерью: она была слишком стара для этого.

— А что вам говорят об этом детстве ваши воспоминания? — заинтересованно спросил шевалье. — О! Скажите, Тереза, скажите! Вы не способны представить, вы не можете понять, как я дорожу вашим рассказом. Ведь я сомневаюсь, дитя мое, что вы питаете ко мне достаточно доверия, чтобы поделиться всем, что знаете о себе.

— Увы, сударь! У меня нет иного желания, как рассказать вам все; но я почти ничего не помню; единственное, в чем я твердо уверена, что не всегда носила лохмотья, с которыми не расставалась всю свою юность. Особенно мне запомнилось, что когда я проходила мимо Тюильри, то моей бедной приемной матери всегда приходилось меня утешать. Я заливалась слезами, умоляя ее позволить мне пойти поиграть под каштанами в серсо или в веревочку, как в пору моего первого детства.

— И ни один образ из вашего первого детства не запечатлелся в вашей памяти?

— Ни один! Я не помню ни когда, ни как вместо благополучия и достатка очутилась в бедной лачуге мамаши Денье, где прожила десять горьких лет. Ну, что вы, сударь! Эта бедная женщина была добра ко мне; она любила меня настолько, насколько могут любить бедные; ведь что бы там ни говорили, а нищета сильно иссушает сердце, и когда нет хлеба, когда день и ночь голод стучится в вашу дверь, когда, оглянувшись вокруг себя, видишь, что нет ни средств к существованию, ни надежд; когда Господь Бог так жесток к своим детям, очень трудно быть снисходительным и добрым к другим! И в те моменты, когда наши дела шли из рук вон плохо, и мы были вынуждены идти просить милостыню у дверей какого-нибудь трактира у заставы Вожирар, а мне не удавалось вызвать к себе жалость, матушка Денье порой задавала мне трепку; но это длилось недолго, ее гнев стихал при виде моих первых слез: она просила у меня прощения и обнимала меня; тогда мы плакали вместе и на несколько мгновений забывали о наших бедах.

— А как же вы покинули вашу приемную мать, дорогое дитя?

— Увы, сударь, это не я покинула ее, это она ушла в тот мир, который лучше нашего. В последние дни ее болезни мне исполнилось пятнадцать лет; она так настойчиво призывала меня к стойкости, добродетели и смирению, что, проводив ее в последний путь, видя, как ее опускают в общую могилу, где она будет лежать вместе со своими товарищами по жизненным невзгодам, обратившись к нашему милостивому Господу с горячей молитвой, я поднялась с колен, чувствуя, что стала сильнее и лучше, чем когда бы то ни было; несмотря на свой юный возраст, я уже предвидела опасности, поджидавшие меня в моем одиночестве; не находя в себе сил и не желая отмахнуться от них или бросить им вызов, я решилась бежать от них. Я обратилась к монахиням, которые отдали меня обучаться ремеслу; к несчастью, через короткое время я стала очень ловкой мастерицей.

— Но что же в этом плохого, моя дорогая?

Тереза закрыла лицо ладонями.

— Ну, что ты, что ты! Продолжай! — произнес шевалье самым ободряющим тоном, на который был способен.

— Да, я должна рассказать все, — ответила молодая девушка, — и вы такой добрый, такой сострадательный, вы простите бедной сироте ее грех от своего имени и от имени света. Вы говорите, что хотите стать мне отцом, тогда вы обязаны знать всю правду. Это поможет вам ближе познакомиться с вашей приемной дочерью, и еще мне кажется, что, когда я вам расскажу все, когда вы узнаете, что может извинить мою ошибку, я буду свободнее чувствовать себя с вами.

— Говорите же, дитя мое, и рассчитывайте на мою снисходительность, она будет заодно с моей нежностью и избавит вас от всего тягостного и мучительного, что могло бы содержать ваше признание.

— О! Да, да! Будьте уверены, вы узнаете обо всем, — отвечала Тереза, протягивая шевалье руку, которую тот отечески сжал в своих ладонях.

— В семнадцать лет, как я вам только что говорила, я стала самой ловкой мастерицей нашей мастерской, и меня определили к одной из самых искусных белошвеек на улице Сент-Оноре.

Однажды у мадам Дюбуа, так звали хозяйку, у которой я работала, появился молодой человек в сопровождении своего отца, чтобы заказать различные предметы для свадебного подарка, который он собирался преподнести своей невесте; я не смогу вам описать, как выглядел отец, мои глаза видели только молодого человека. На первый взгляд в его внешности не было ничего особо выдающегося. Почему же я не могла отвести от него взор? Этого я никогда не смогу объяснить, если только не считать все случившееся вмешательством самой судьбы; впрочем, мне показалось, что он также подолгу смотрел на меня, и весь остаток дня и часть ночи, проведенную без сна, я не находила себе места от волнения.