Приключения Джона Девиса | Страница: 66

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Танец был очень замечателен по своему древнему характеру: он был тот самый, который древние называли «Журавлем» и который выдуман был в честь Тезея, победителя Минотавра. Его танцуют в семь пар. Первая пара представляет Тезея и Ариадну; дама подает кавалеру вышитый платок, который заменяет нить, данную Ариадной Тезею; а чрезвычайно сложные фигуры этого танца изображают извороты Дедалова лабиринта. Во всем этом я жалел только о платке, который Фатиница дала Фортунату и который достался бы мне, если бы я был не так невежествен в хореографии.

За этим танцем последовали многие другие, но Фатиница, под предлогом усталости, больше не танцевала и все время просидела подле сестры, пока, наконец, звуки музыки возвестили, что гостям пора домой.

Женщины повели молодую в талам; точно так же, как у древних, брачная постель приготовлена была в лучшей комнате; по сторонам ее стояли две огромные свечи, которые должны были гореть во всю ночь. Молодая и все женщины остановились у дверей комнаты, пока всю ее не окропили святой водой; по окончании этой церемонии Стефана вошла в спальню с сестрою и одною из своих самых коротких приятельниц. Через четверть часа обе девушки вышли, а мужчины повели молодого к потаенной двери, которая была изнутри слегка приперта, так что он принужден был употреблять усилие, чтобы войти в нее. У этого народа, страстно любящего образы, во всем эмблемы.

Свадьба была кончена, и гости разошлись только уже не в прежнем порядке, а мужчины вели своих дам под руку. Моя золотая нитка давала мне право вести Фатиницу, и я с восторгом почувствовал, что она опирается на мою руку, хотя так легко, как птичка, которая задела ветку концом своего крыла.

Кто в состоянии пересказать, что мы друг другу говорили? Ни слова о любви, и между тем каждое наше слово было исполнено любви. Есть что-то девственное и таинственное в излиянии двух сердец, которые любят еще в первый раз. Мы говорили о небе, о звездах, о ночи, а подойдя к дверям дома Константина, мы оба знали, я, что я счастливейший из смертных, она, что я страстно любил ее.

На другой день все это рассеялось, как ночные грезы, потому что мы не имели никакой возможности видеться.

Прошли два или три дня, и я жил одними воспоминаниями; потом радость, которою наполнено было мое сердце, заменилась горестью. На следующий день я искал средства написать к Фатинице, или, лучше сказать, доставить ей письмо мое; но не находил никакого. Я думал, что с ума сойду.

Утром горлица начала летать вокруг моего окна. Я вспрыгнул от радости: вот моя посланница. Я приподнял решетку, и горлица вошла, как будто знала, что я от нее ожидаю.

Я написал на кусочке бумаги:

«Я люблю вас и умру, если с вами не увижусь: нынче вечером с восьми до девяти я обойду весь сад и буду сидеть у восточного угла; ради Бога, отвечайте мне; хоть одним словом, одним знаком покажите мне, что вы обо мне жалеете».

Я привязал эту записочку к горлице под крыло; она тотчас полетела к своей госпоже и скрылась за решетки. Сердце у меня билось, как у ребенка.

Во весь день я по временам вздрагивал: все боялся, не ошибся ли я, не принял ли самых простых вещей за доказательства любви. Я не посмел идти обедать с Константином и Фортунатом: внутренний голос говорил мне, что я сделал шаг ко злу и нарушаю священные права гостеприимства. Наступил вечер. Я вышел из комнаты за несколько минут до назначенного времени и отправился сначала в противную сторону, а потом, сделав большой обход, уселся наконец у восточного угла сада.

Пробило девять часов. С последним ударом колокола к ногам моим упал букет. Фатиница угадала, что я должен быть тут. Я бросился на этот будет. Это был не ответ, но все же послание. Вдруг пришло мне в голову, что на Востоке цветы имеют свой язык, что букет иногда все равно что письмо, и называется тогда «саламом», то есть приветствием. Букет Фатиницы состоял из скороспелок и белых гвоздик; но, увы! Я не знал, что они выражают.

Я сто раз целовал милые цветки и положил их на сердце. Верно, Фатиница забыла, что я родился в стране, где у цветов есть только имена, благовония мало, языка нисколько. Она хотела отвечать мне, а я не понимаю, что она говорит, и не смею ни у кого спросить.

Я воротился в свою комнату, заперся там как скупец, который собирается пересчитывать свои сокровища. Потом вынул букет из-за пазухи и развязал его, надеясь найти в нем записку. Но записка была в самих цветах: я не нашел ничего.

Вдруг вспомнил я о своей маленькой гречанке; хоть она девочка бедная и почти полоумная, однако же, верно, знает этот таинственный и благовонный язык. Завтра я узнаю, что хотела сказать мне Фатиница. Я бросился на диван; букет был у меня в руке, рука лежала на сердце, и я видел золотые сны. На рассвете я проснулся и пошел в город. Обыватели только еще вставали, и улицы были пусты. Я раз десять прошел вдоль и поперек по этим жалким улицам; наконец нашел то, чего искал. Девочка, завидев меня издали, подбежала ко мне, прыгая от радости, потому что я давал ей что-нибудь всякий раз, как с нею встречался.

Я дал ей цехин и показал знаками, чтобы она шла за мною. Дойдя до одного уединенного места, где никто не мог нас видеть, я вынул из-за пазухи букет свой и спросил, что он значит.

— Первоцвет означает надежду, белая гвоздика — верность.

Я дал девочке еще цехин, велел ей никому не сказывать об этом и ждать меня на другой день тут же, в то же самое время. Потом я пошел домой, вне себя от радости.

XXIX

Верно, у Фатиницы не было ни чернил, ни бумаги, и она не смела спросить их, чтобы не возбудить подозрения: иначе она не отвечала бы мне цветами, зная, что я, может быть, и не пойму этого знака. Но теперь что нужды: у меня есть переводчик.

Я тотчас принялся писать, не зная даже, прилетит ли моя посланница за запискою. Но мне хотелось излить чувства свои на бумагу: письмо было наполнено выражением радости и вместе с тем жалобами; мне хотелось самому сказать ей, что я люблю ее, хоть бы пришлось после умереть.

Я не стану приводить здесь этого письма: читатели могли бы подумать, что оно написано помешанным; для Фатиницы тут была вся душа моя, тут было обольщение, искуснее того, которое употреблял Ловелас: тут была любовь, которая должна была вызвать любовь.

Горлица все еще не прилетала; я развернул письмо и наполнил в нем все белое место; я написал бы десять страниц. То были уверения в любви, клятвы в вечной верности и особенно благодарения. Мы, мужчины, удивительно признательны, пока еще ничего не получили.

Вскоре потом я увидел на решетке тень крыльев голубя: он сделался настоящим курьером. Я приподнял решетку, и горлица потихоньку пролезла под нее, точно как будто она знала нашу тайну и боялась, чтобы как-нибудь не обличить нас. В этот раз ей приходилось нести уже не маленькую записочку, а целое письмо. Я боялся, что это будет слишком тяжело, но никак не решался сократить своего письма. Я не сказал еще и тысячной части того, что хотел сказать, и беспрестанно вспоминал разные важные вещи, которые забыл написать. Наконец мне удалось свернуть письмо так, что оно поместилось под крылом; но ясно было видно, что бедняжке горлице очень неловко. Тут мне вздумалось написать еще другое письмо, чтобы оно служило первому перевесом. Мысль была прекрасная; я тотчас принялся писать, подвязал бумагу под другое крыло голубя, и он свободно полетел.