— Ну, мой мальчик, вставайте, сделайте одолжение, — сказал ему предводитель стражников.
— Встать? И мы пойдем?..
— Пойдем поглядим на твою Юлию, — ухмыльнулся стражник, расслышавший французское имя вместо латинского имени героини господина Расина, автора «Британика».
Баньер вскочил, подумав, что ему и в самом деле сейчас возвратят свободу.
Однако он не забыл подцепить перстень Олимпии кончиками пальцев и затолкать его в ладанку — убежище, ставшее отныне неприкосновенным, с тех самых пор как его столь основательно проверили.
Он был прав, наш бедный Баньер, когда так ловко припрятал кольцо, потому что, успев столько проблуждать по Парижу, он теперь, насколько мог судить, двигался в сторону, противоположную Французской комедии; стражники заставили его сесть в фиакр и сказали вознице:
— Гони в Шарантон.
Час спустя Баньер со своим эскортом вышел из фиакра напротив большого здания; внутри дома его подвели к окошечку регистратора, и, коль скоро наш герой, не понимая, что происходит, отказался отвечать на вопросы, со слов стражников записали: «Помешанный эротоман!»
Стражники удалились, он остался в одиночестве. Сообразно донесению судьи, который его допрашивал, Баньера поместили в сумасшедший дом.
А поскольку он еще и пытался бунтовать против такой ужасной несправедливости судьбы, явились какие-то люди богатырского сложения, связали ему руки и ноги, бросили в холодную камеру и оставили наедине с отчаянием, смягчаемым лишь тем, что кольцо Олимпии все еще оставалось при нем.
Между тем представление, что навлекло на Баньера такую грозу, для мирных зрителей, в отличие от него заплативших за свои места, кончилось гораздо приятнее.
Король спокойно прибыл в назначенный час. Свое место в ложе он занял среди криков «ура» и всеобщего ликования, которое невозможно объяснить иначе, чем безумной любовью к его христианнейшему величеству, обуявшей королевских подданных в ту эпоху.
Людовику XV не так давно исполнилось семнадцать лет. При нем еще оставалась вся бархатистая нежность юности, первый цвет только что распустившейся красоты: это было красивейшее дитя Франции, самый очаровательный подросток на свете.
К тому же ни один зрелый мужчина не был в такой степени наделен изяществом и благородством.
Все французы находились под магической властью его обаяния: начало этого царствования представлялось им сияющей зарей долгой мирной жизни и величайшего расцвета; столь сильное очарование могло объясняться и постоянной угрозой жизни короля, исходившей, по утверждению друзей г-жи де Ментенон, от герцога Орлеанского и его сообщников.
Но герцог Орлеанский умер, честно исполнив указанное ему Богом предназначение уберечь для Франции этот слабый побег королевских лилий; герцог Орлеанский скончался, тем самым возложив эту свою миссию на всю Францию и поручив Господу заботу, некогда принятую из его рук.
И вот, наконец, этот принц, предмет стольких тревог, достиг поры возмужания. Он стал достаточно крепким, чтобы успокоить всех своим видом, и достаточно хрупким, чтобы внушать сочувствие.
Его бледность — следствие болезни, от которой он избавился, словно чудом восстав из могилы, — была для всех присутствующих лишним поводом любить его, аплодировать ему и восхищаться им еще больше, чем обычно. Да и в самом деле никогда его глаза не блестели так ласково, никогда движения его белых прекрасных рук не пленяли взора дам такой томностью, таким гибким изяществом.
Когда восторги, которыми парижане встретили своего кумира, затихли, присутствующие смогли, наконец, уделить немного внимания тому, что происходило на сцене.
Юнию действительно играла Олимпия. Афиша, которая попалась на глаза бедному Баньеру и прямой дорогой довела его до Шарантона, никоим образом не лгала.
Пожалуй, здесь самое время обратиться к прошлому, чтобы дать нашим читателям кое-какие объяснения. На события, о которых уже было рассказано, то есть на возвращение г-на де Майи и отъезд Олимпии, мы пока успели бросить лишь поверхностный взгляд; попробуем же проникнуть поглубже.
Как уже было упомянуто в начале нашего повествования, брак между господином Луи Александром де Майи и мадемуазель Луизой Юлией де Нель, его кузиной, был устроен под покровительством короля. Это было одно из тех супружеств, что объединяют состояния и сближают родственников: они устраиваются главами семейств, чьи дети почти никогда не восстают против родительской воли, поскольку находят в подобном супружестве залог если не счастья, то, по меньшей мере, соблюдения светских приличий.
Впрочем, надо заметить, что брак был в ту эпоху куда менее серьезным шагом, чем в наши дни: женились, имея Цель продолжить свой род и передать наследнику свое состояние. Чтобы достигнуть этого двойного результата, от мужа требовалось одно — зачать сына; так вот, насчет этого сына, старшего в семье, муж, даже при весьма легкомысленных наклонностях жены, почти всегда мог не сомневаться, что этот ребенок от него. Заручившись такой уверенностью, супруг мало тревожился о том, чьими могли оказаться все прочие дети: младшие не носили его имени, не делили между собой его имущества. Одному причиталась шпага, другому — сутана; то были просто господин шевалье или господин аббат. Вспомним хотя бы Мольера, умершего от ревности. Живописец нравов, он ни разу не произносит слово «адюльтер». Да, слово «адюльтер» есть во французском языке, но это выражение поэтическое: так называют лошадь скакуном, именуют любовь пламенем, а смерть — кончиной; однако есть выражение расхожее, легкое, им пользуются как попало — «наставить рога», выражение это, собственно говоря, из разряда комических, оно не влечет за собой иных мыслей, кроме игривых. Двойной, как у Януса, лик брака всегда являет миру лишь гримасу смеха; другое его лицо, то, что полно скорби, залито слезами, искажено отчаянием, остается в тени, не видимое никому, кроме, быть может, самого мужа, когда, вернувшись домой и оставшись наедине с собой, он сбрасывает личину и смотрится в мучительное зеркало памяти.
Ныне все по-другому: «наставить рога» теперь значит изменить, шалость обернулась преступлением. И что же, общество стало нравственнее? Сначала — да, мы это подтверждаем, и нетрудно было бы найти тому доказательства. А потом в вопросы морали вмешался закон: упразднил майораты, права первородства, завещательные отказы; закон наделил всех детей равными долями отцовского наследства; нет ни обязательного монастыря для дочери, ни принудительной семинарии для младшего отпрыска семейства — все, равные по происхождению, теперь имеют одинаковые права.
Таким образом, стоило мужу убедиться, что отныне все его дети имеют равные законные права на отцовское наследство, как он тотчас захотел, чтобы эти права были также и природными; с этого времени слово «адюльтер» обрело реальный смысл, став для супруги синонимом преступления, а для ее отпрыска обвинением в воровстве. Вот как девятнадцатый век принял всерьез понятие, которое век семнадцатый считал комичным; вот почему Мольер сочинил «Жоржа Дандена», а я — «Антони».