Олимпия Клевская | Страница: 189

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

— А вы?

— Я приду вечером.

— Итак, я вижу, еще не вся надежда для меня потеряна.

— Приготовьтесь же.

— Будьте покойны.

— Так до вечера?

— До вечера.

Десять минут спустя после того, как аббат покинул камеру Баньера, стражник просунул узнику сквозь прутья решетки славный белый хлебец, явно поборов сильнейшее желание оставить его себе.

Тот, кто мог бы наблюдать Баньера за его трапезой, предварительно услышав, как тот жаловался аббату, что ему дают слишком мало мякиша и много корок, напрасно искал бы соответствия между речами узника и его поступками, поскольку от хлеба, присланного Шанмеле, он отъел все корки, а мякиш сохранил.

Потом он впал в столь глубокую задумчивость, что, зная его благочестивые планы на вечер, можно было подумать, будто он проверяет свою совесть.

Наступила ночь; когда стемнело, возбуждение вновь охватило Баньера; он мерил шагами камеру от двери до решетки, удовлетворенно поглядывая на двор, все более пустеющий. В восемь часов ворота Шарантона закрывались.

С той минуты, когда их запирали, можно было не ждать обходов, кроме двух: в полночь и в шесть утра.

Через десять минут после того, как закрыли ворота, дверь камеры Баньера открылась и вошел Шанмеле.

Табуретка Баньера уже стояла наготове в самом темном углу камеры. Узник подвел к ней аббата и усадил его.

Затем, опустившись перед ним на колени, он приступил к исповеди.

Эта исповедь была не чем иным, как последовательным описанием всех обстоятельств его бегства из Лиона, встречи с маркизом, того, как завязалась карточная партия; он поведал о том, как проигрался, как Марион сообщила ему, что его обманули, рассказал об их совместном бегстве и расставании; когда же дело дошло до гибели несчастной девушки, ему и притворяться не пришлось: он расплакался самым настоящим образом.

Тогда Шанмеле понял, почему Баньер так жестоко обвинял себя, назвавшись убийцей Марион; ведь и в самом деле он, хотя не сам нанес ей смертельный удар, все же стал причиной ее гибели от руки делла Торра.

Однако, принимая во внимание, как это все случилось, вина Баньера, тем не менее, была так невелика, что Шанмеле без колебаний утешил его и даже дал отпущение грехов.

Но и получив отпущение, Баньер упорно не желал подниматься с колен.

— Что ж, а теперь, дорогой аббат, — произнес он, по-прежнему стоя на коленях, — нам осталось уладить еще только одно дело.

— Какое?

— Устроить, чтобы я отсюда выбрался.

— Как? Выбраться отсюда?

— Несомненно! Я жажду искупления грехов, но не в доме умалишенных; я хочу проторить себе путь на Небеса, но шарантонская дорога мне не подходит. Она, должен вас предупредить, хоть и прямая, но ведет не на Небо, а в преисподнюю.

— Да, согласен, — отвечал Шанмеле, — дела здесь творятся жестокие, и лучше бы находиться вне этих стен, но, в конце концов, как отсюда выйти?

— А вы не могли бы подписать для меня пропуск, мой добрый аббат?

— Дорогое дитя, это невозможно.

— Почему?

— Потому что я не начальник этого заведения.

— Да, но вы здешний священник.

— Забота пастыря — души, но не более того.

— Священник должен посвящать себя кающимся; вы знаете, как я страдаю, значит, вам надо посвятить себя мне.

— До определенных границ.

— До границ сада.

Шанмеле был так изумлен, что хотел было вскочить с табурета, но Баньер мягко удержал его на месте.

— Сада? Вы убежите? Несчастный! Но как быть с решетками вашей камеры, решетками ваших дверей?

— Вы заявите, что мой недуг идет на убыль, что я успокоился, но нуждаюсь в прогулках.

— Мне откажут.

— Тогда вы мне откроете двери камеры.

— Разве у меня есть ключи?

Баньер ласково, с мольбой обхватил колени Шанмеле.

— Нет, — сказал он, — но какой-нибудь напильник у вас есть.

— Напильник!

— Разумеется, это ведь лучше, чем ключ; воспользуйся я ключом, вас бы признали моим сообщником, а так я смогу действовать сам.

— Да вы знаете, — пробормотал Шанмеле, уже поколебленный в своей уверенности, — что за этим двориком вас ждет крутой навес?

— У меня есть руки.

— А известно вам, что за ним находится еще одна стена?

— У меня есть ноги.

— А как насчет часовых?

— На то есть и ноги, и руки. Аббат покачал головой.

Ночная тьма уже настолько сгустилась, что Баньер скорее угадал, нежели увидел этот жест.

— Послушайте, — сказал он, — вы мне друг? Да или нет?

— Друг во всем, за исключением побега.

— В таком случае, — произнес Баньер, — я задам свой вопрос в более точной форме.

Священник содрогнулся.

В голосе узника, вибрирующем и решительном, ему послышалось что-то странное, чего я не сумею определить, некая угрожающая сухость, мало способствующая душевному успокоению.

Но аббат остался непреклонен.

— Господь пошлет мне силу, — заявил он.

— Вы готовы помочь мне выбраться отсюда? — спросил Баньер. — Хотите вы этого или нет?

— Моя совесть воспрещает мне это, — отвечал Шанмеле. Баньер подумал с минуту, а потом сказал:

— Хорошо!

Он устроился поудобнее на коленях и произнес наисмиреннейшим тоном:

— Теперь, дорогой аббат, коль скоро вы мне отказываете в свободе, этом бесценном сокровище, которым вы могли бы меня одарить сегодня же вечером, хватило бы лишь одного вашего знака, дайте мне хоть иллюзию, тень, видимость освобождения.

— О, что до этого, — отвечал Шанмеле, — то с удовольствием.

— Что там, за дверью моей камеры? — спросил Баньер.

— Коридор.

— Вот видите, что значит воображение! Мне уже дышится полегче. А дальше, за коридором?

— Охраняемый проход.

— Очень хорошо. А потом что?

— Большая лестница.

— Да, припоминаю. Дальше?

— Маленькая дверь, через которую я из внутренних помещений узилища попадаю к себе домой.

— Домой?

— Да, в мой скромный приют, он в одном из флигелей при входе.

— Флигель не охраняется?