Олимпия Клевская | Страница: 199

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

— Но вы же видите, я в отчаянии!

— Безумец!

— Вы пронзили мне грудь кинжалом и еще хотите, чтобы я не кричал!

— Граф, послушайте, чем так горячиться, не угодно ли поговорить спокойно, с глазу на глаз?

— Да, да, да, при условии, что вы прольете на мои раны бальзам, а не яд.

Ришелье пожал плечами:

— Да вспомни же, граф, что у тебя никогда не было друга ближе, чем я!

— Ох, герцог, герцог, не терзайте меня!

— И я это докажу, — продолжал Ришелье. — В чем состоит долг друга? Это не мое определение, оно принадлежит господину де Лафонтену, великому баснописцу. Он сказал:

Какое благо — настоящий друг!

Он нужды в сердце нашем прозревает. [52]

Так вот, Майи, именно я прозреваю нужды в глубине твоего сердца, а коль скоро они, по-моему, не вполне чисты, в чем повинно причудливое устройство твоей души…

— Моей души?

— Ну да, ее раздвоенность.

— Моя душа раздвоена?

— Черт возьми! А эти метания от Олимпии к Луизе, от любовницы к жене? Как, что бы то ни было, закрепиться при этакой качке? Тогда я стал прозревать нужды твоей жены, и я их обнаружил, тем более что, надо отдать ей справедливость, она сама не раздваивается.

— О Боже! — воскликнул Майи. — Пошли мне терпение!

«Госпожа де Майи, — сказал я себе, — без ума от короля».

Майи издал глухое рычание.

— Ну да, она влюблена без памяти! Тут важно не обманывать самого себя, — продолжал Ришелье.

Граф скрипнул зубами и судорожно сжал эфес своей шпаги.

— Можешь скрывать правду от самого себя, если хочешь, мой дорогой, — не успокаивался Ришелье, — но предупреждаю тебя, что роль мужа-слепца крайне избита. Посмотри, милый мой, посмотри хоть в эту самую минуту на свою жену и на короля, проследи их взгляды и скажи сам, разве они не образуют между ресницами ее и его то самое, чему нас учили в иезуитском коллеже: linea recta brevissima [53] ? Это неоспоримо, черт побери, как аксиома; ты ведь знаешь: аксиомы в доказательствах не нуждаются.

Мученическим жестом Майи закрыл лицо руками.

— Да, да, это удар по голове, это терзает мозг, все мы знаем, каково оно, а мне это известно лучше всех, черт возьми! Так я продолжаю.

— Ты меня убиваешь, герцог!

— Мой дорогой, если хочешь лечить недуги, надо быть беспощадным к больным; так вот, сегодня вечером ты будешь исцелен, или провалиться мне ко всем чертям. Ну, а я, стало быть, возвращаюсь к моим баранам: ведь если госпожа де Майи влюбилась, то она заставит короля влюбиться в нее — это уж непременно, видишь ли, чего хочет женщина, того хочет Бог; примем также в рассуждение, что, если мы предотвратим этот пожар, за дело примется Пекиньи, который уведет у тебя твою возлюбленную, чтобы позолотить несколько тускловатую жизнь нашего юного государя…

Принимая во внимание… — как говорят у нас в Парламенте, где мы, герцоги и пэры, имеем право выражать свое мнение, — принимая во внимание, что своей любовницей ты дорожишь больше, чем женой…

Не качай головой, я догадался об этом, притом догадался точно.

Принимая во внимание, как я сказал, что, забрав Олимпию, тебе нанесут рану в самое сердце, а отняв жену, только оставят ссадины на лбу, что, заметь, наименее опасно для здоровья.

И вот заключение, к которому я пришел, разумно взвесив все это.

Майи остается в Париже.

Майи ревнует свою жену.

Его жена, которая без ума от короля — я по-прежнему настаиваю на этом утверждении, — завладеет им, невзирая на присутствие супруга.

Тот, будучи ревнивцем, поднимет скандал. Начав скандалить, он станет смешон. Подвергнутый глумлению, он затеет ссору. За нарушение закона о дуэли его отправят в Бастилию. Угодив в тюрьму, он навлечет на себя новые насмешки. Заметь, что неизбежным итогом всех моих рассуждений оказывается то, что ты станешь посмешищем.

Заметь также, что твоя жена, тем не менее, приберет короля к рукам. Заметь и то, что присутствие в городе удвоит неприятность твоего положения, а непосредственная близость к происходящему ее учетверит.

И вот я, Ришелье, твой друг, решил удалить тебя отсюда, пока ничего еще не случилось…

Майи протестующе рванулся.

— Даю тебе слово чести, — продолжал Ришелье, — что ничего еще не произошло. Но равным образом честью клянусь, что ты оглянуться не успеешь, как это свершится.

Ты упрямишься; но посмотри, каковы будут последствия. Если ты уедешь, скажут: «Майи уехал, и его обманули. Ах, они хорошо сделали, что дождались его отъезда! Ах, будь он здесь, все бы обернулось совсем иначе!»

Видишь, какое прекрасное прикрытие в глазах света я тебе обеспечиваю, друг любезный.

Смотри, каким грозным великаном ты будешь выглядеть!

Каким образцовым человеком!

Каким примером сурового мужа!

И ты не бросаешься мне на шею? Ну, ты и неблагодарный, Майи! А ведь услуги вроде той, что я тебе оказал, воистину неоплатны. Возьми для сравнения хоть Пекиньи, и ты увидишь, что он мне в подметки не годится.

Майи был раздавлен, оглушен этим потоком слов, этим градом нравоучительных наставлений, каких никто со времен Алкивиада не осмеливался высказывать и развивать.

— Послушай, — заключил Ришелье, — забирай свой аттестат и пригласи лучше меня на ужин к Олимпии.

На несколько мгновений Майи замер в молчании, потом, шатаясь как пьяный, двинулся к выходу.

— Ты что, онемел? — окликнул его Ришелье.

— Прощайте, господин герцог.

— А как же аттестат?

— Благодарю, храните его у себя.

— Еще бы мне его не хранить! Да, черт возьми, я его сохраню! Потому что не пройдет и двух недель, как ты придешь просить его у меня.

— Я?

— Именно ты, и твое счастье, если я тебе в этом не откажу.

Майи отвечал жестом, исполненным отчаяния. Ришелье пожал плечами.

«И все потому, что я был прав, — сказал он самому себе, — не сказал этому упрямцу ни одного лживого слова. Но, черт его побери, нужно, чтобы он уехал!»

Затем, оглянувшись, он продолжал свои размышления:

«О, черт возьми, как Пекиньи смотрит ему вслед! Посмотрим, сколько дней король соблаговолит потратить на ожидание, когда же Майи уберется… Неделю? Срок, в точности определяющий размеры его добродетели… Ах, право слово, это долгий срок, госпожа графиня, я понимаю, но я сделал все что мог».