— Да.
— Ты принимаешь должность посла?
— Да.
— Что ж, мой дорогой, а вот и твой аттестат.
И герцог вытащил из кармана ту самую бумагу, которую он недавно уже предлагал графу, а тот отверг ее.
— Как? — с удивлением воскликнул Майи. — Ты сохранил этот аттестат?
— Я был настолько уверен, что ты придешь требовать его обратно, — со смехом сказал Ришелье, — что ни на миг не расставался с ним с тех пор, как мы виделись в последний раз.
— Так дай его мне.
— Вот он.
— Благодарю! Я уезжаю.
— И, право же, вовремя.
Эти слова заставили Майи, который уже успел вновь погрузиться в свои мрачные мысли, резко вскинуть голову.
Но потом, как будто решив, что нет смысла подвергать себя новому удару, быть может еще более кошмарному, чем предыдущие, он отвесил герцогу поклон и продолжил свой путь.
Ришелье, который на всем протяжении этой сцены продолжал сидеть, потянулся, уронив руки и с хрустом вытянув свои изящные ноги, обтянутые шелковыми чулками.
— Черт возьми! — пробормотал он. — Вот кому везет. Он разом избавляется от двух ужасных женщин. Отныне этого молодца все будут обожать. Когда он не умел любить, его любили, а когда он любил, им пренебрегали. Мне жаль ту первую, на которую теперь падет его выбор: он ее с ума сведет. Вот так, — заключил он философски, — счастье одних всегда становится источником бедствий для других, и наоборот.
Затем Ришелье подозвал своих лакеев и велел подать карету.
Садясь в нее, герцог заметил, как из боковой двери вышла Олимпия под руку с молодым человеком.
Было полпервого ночи.
С минуту герцог взглядом следил за ними, потом сказал себе: «Проклятье! Я упустил случай. Надо было попытать силы, проверить, устояла бы эта дама против Ришелье. Вот было бы сражение! Но теперь уже слишком поздно».
Лакей подошел к дверце кареты.
— Ну, что еще? — спросил Ришелье.
— Господин герцог не давали никаких приказаний.
— А, и правда! Поезжайте прямо домой.
Но почти тотчас он передумал и жестом удержал лакея.
«О-хо-хо! — вздохнул он про себя. — Кажется, я делаю глупость. В сущности, Майи настолько растерян, что, чего доброго, может сейчас явиться к своей жене, попросить у нее прощения и увезти ее в Вену, а Пекиньи тем временем направит внимание короля на Олимпию. Чума на его голову! Было бы неосмотрительно оставить милую графиню вовсе без присмотра».
— В особняк Майи! — сказал он. — Да поживее.
Карета г-на де Ришелье и без его приказов ездила быстро.
А уж после того как прозвучал приказ, кони рванулись в галоп.
Пять минут спустя они остановились перед воротами особняка Майи.
Ришелье ошибался: граф и в мыслях не имел похищать свою жену.
Он писал письмо к Олимпии.
Как мы уже сказали, Олимпия покинула театр об руку с Баньером, пока г-н де Ришелье разговаривал под колоннадой с Майи.
У ворот они оба сели в фиакр: парикмахерша успела найти его для них.
Это Баньеру пришла на ум такая предосторожность. Сразу после объяснения с Олимпией, которое обернулось как нельзя лучше, он начал действовать, ибо принадлежал к тем, кто при необходимости способен обуздывать и ход событий, и необъезженных лошадей.
Возница фиакра заблаговременно получил нужные указания. Он повез их прямо к церкви Нотр— Дам-де-Лорет, расположенной возле почтовой станции Поршерон.
Однако между Нотр— Дам-де-Лорет 1730 года и 1851 года была немалая разница.
Эта маленькая церковь, находившаяся в ведении собора святого Евстафия, выходила фасадом на узкую площадь, образованную пересечением дороги на Монмартр, Поршеронской улицы и улицы Нотр— Дам-де-Лорет.
Когда любовники начинали свое паломничество, ночь, уже пройдя половину пути, набросила самое плотное из своих черных покрывал на кладбище святого Евстафия, что раскинулось в нескольких шагах от церкви, и всю прилегающую обширную местность между бульваром и Монмартром.
Улица Нотр— Дам-де-Лорет, ныне одна из самых очаровательных в столице, в ту пору не была еще застроена, да и дорога на Монмартр не была вымощена.
К тому же, поскольку городские власти не посчитали нужным поставить в этом квартале фонари, он являл собой пустырь, окутанный тьмой.
Кроме журчания грязной воды в большой сточной канаве да шелеста камыша и кустов ольхи на болоте, ни один звук не примешивался к скрипу колес фиакра, который насилу тащился по ухабистой, круто забирающей вверх дороге.
Слабый отблеск луны, что-то вроде заблудившегося лучика, проскользнувшего меж двух туч, серебрил маленькую паперть церквушки, озарял то и дело меркнущим сиянием облака, блуждающие по небу, и фасады двух жалких домишек, словно брошенных кем-то справа и слева от нее.
И все же за стеклом одного из окон дома священника, на первом этаже, горел свет — то было бледное пламя свечи, и в этом тусклом освещении Олимпия различила силуэт человека: он стоял за оконной шторой и ждал.
Фиакр остановился, дверца отворилась. Баньер первым спрыгнул на землю, принял Олимпию в свои объятия, поневоле затрепетал, ощутив на своем лице тепло ее дыхания, и повлек ее за собой, спеша постучаться в маленькую дверь под освещенным окошком домика.
Эта дверь тотчас открылась.
Человек, ждавший их, был Шанмеле.
Он впустил приехавших влюбленных, закрыл за ними дверь и по закрытому переходу провел их к алтарю маленькой церкви.
Там они вдруг оказались на свету.
Алтарь сиял, украшенный шестью большими зажженными свечами, а цветы, расставленные повсюду в вазах, придавали церкви праздничный вид.
По знаку Шанмеле Баньер с Олимпией сели на скамью против алтаря.
Бывший комедиант с минуту молча смотрел на эту молодую прекрасную женщину, бледную и трепещущую перед лицом Господа, представшую перед ним, надеясь оправдать свое сердце и томясь сожалениями о своих ошибках.
В странной фигуре Шанмеле было в этот миг нечто поэтическое, исполненное глубокого чувства, даже торжественное.
Олимпия и Баньер смотрели на него с ласковой улыбкой, но и не без почтительности.
— Сударыня, — обратился Шанмеле к Олимпии, — человек, который здесь присутствует, — и он указал на Баньера, — любит вас настолько, что готов погубить ради вас и свою душу, и всего себя. Увы! Как бы неопытен я ни был в качестве пастыря, я ведаю, сколь опустошительны бури, которые страсти могут производить в сердце человеческом. Мне также известно, как важно сохранить для Господа если не все свое сердце и все помыслы, что было бы трудно, то, по крайней мере, как можно большую часть и того и другого. И, чтобы Баньер мог перед Создателем жить свято, всецело отдавшись своей любви, я ныне явился сюда, пытаясь, как голубка из ковчега, принести вам обоим оливковую ветвь, дабы отныне он, когда будет молиться за себя, имел право в то же время молиться и за вас, и дабы каждая из этих молитв была благодарственной и в ней жила бы признательность за то, что я, как только мог, помогал ему в его попытках найти вас и соединиться с вами.