Когда они заперли свою дверь, в соседней церкви прозвонило одиннадцать и Олимпия, рыдая, упала в кресло, которое пододвинул ей муж.
Жасмин и ломонос, как и говорил Баньер, ползли по стене, достигая подоконника; своей черной листвой и белыми цветами они обрамляли оконный проем, сквозь который в комнату проникали молчаливый свет луны и свежий ночной воздух.
Драгуны, согласно указаниям Баньера, расположились под окнами и на лестнице.
И вот между двумя влюбленными, предоставленными друг другу, начался обмен ласками и поцелуями сквозь рыдания, которые Баньер подавлял из гордости, а Олимпия — из опасений его огорчить и от отчаяния.
Страшная ночь, когда каждый вздох отсчитывает уходящее мгновение, каждая ласка приближает конец, каждое слово — шаг к гибели.
На небосводе сияли звезды, те самые звезды, которые Олимпия сможет увидеть и завтра в тот же час, из того же окна, между тем как глаза ее дорогого, ее возлюбленного Баньера никогда больше не увидят ничего, кроме глухого могильного мрака!
Но пока Баньер был жив, он старался забыться, он собирал воедино всю свою любовь, чтобы сполна выразить ее этой женщине, которую ему завтра уже не привязать к себе ничем из того, что живо в нем в эти минуты.
Олимпия, бледная и холодная, будто покойница, ни на миг не отрывала свои уста от уст своего супруга.
За четыре часа она не сказала ему ни единого слова, боясь прервать эти поцелуи, потерять то время, что было отпущено ему.
Будучи в любви натурой мощной и неукротимой, Баньер, переполняемый кипучей силой жизни, которая вот-вот угаснет, в конце концов отогрел эту статую, разжег в ней лихорадочное пламя страсти. То был возвышенный союз материи, бунтующей против близкого уничтожения, и духа, осознавшего, что последний вздох положит предел всем земным радостям; такой союз заставляет смертного превзойти себя самого, а титанов в час гордыни или, быть может, отчаяния побуждает брать приступом небо.
У порога смерти эти двое влюбленных нашли забвение в упоении жизнью.
А на горизонте забрезжил рассвет.
За горными вершинами бледной полосой обозначился небесный свод, и реки стали проступать из мрака, словно зловещие клинки, вынутые из ножен ангелами тьмы.
Утренний свежий ветерок влетел в комнату; дрожь пробежала по нежному телу Олимпии; в рыданиях она вернулась к реальности.
Баньер испил эту дрожь и эти рыдания в жгучем поцелуе.
Затем в саду послышалось пение птиц, и почти в ту же минуту с улицы раздался солдатский окрик.
В той же церкви, что накануне бесстрастным звоном возвестила о начале этой ночи смертельного блаженства, пробило четыре.
С тем же бесстрастием звон возвещал о конце отсрочки.
Легкий шум, нечто вроде того звука, с каким придворные скребутся в дверь короля, послышался за дверью Баньера. То был Шанмеле: в молитвах он провел ночь в соседней комнате, а теперь, верный своему обещанию, пришел поговорить со своим другом о Боге.
Странную отраду уготовило этим несчастным Провидение: священник, явившийся к приговоренному с вестью о казни, на сей раз обернулся не кем иным, как нежным другом. Лицо его излучало доброту, взгляд был ласков, его дружеские слова были полны сердечности и понимания — то был ангел, который, вместо того чтобы угрюмо затворить врата жизни, пришел, дабы с улыбкой невыразимого милосердия отворить небесные врата.
Он уселся напротив Баньера и Олимпии, а те, не разжимая рук, сидели рядом на краю постели.
— Поговорите с нами, друг мой, — сказала Олимпия.
— О! Мне нечего вам сказать, вы куда красноречивее меня; я знаю ваше сердце; мне внятно все чуть ли не вплоть до вздоха, до слова. Господь вас простил, Господь благословляет вас, а в другом мире он вознаградит вас за все, что он заставил вас выстрадать в этом.
— Так вы находите, мой друг, что Господь заставил нас сильно страдать, не правда ли? — спросил Баньер.
— Да, потому что вы расстаетесь.
— О! — произнесла Олимпия с улыбкой, которая выдавала причину и происхождение этого ее спокойствия. — Бог нас не разлучит, отец мой.
И она прибавила, понизив голос, подняв к Небу глаза:
— По крайней мере, я на это надеюсь.
— Как? О чем вы говорите? — с удивлением спросил Шанмеле.
— Я говорю, что Господь добр и велик, отец мой, и что он соразмеряет страдание с нашими силами; вот о чем я говорю.
Баньер, тот все понял и нежно сжал супругу в своих объятиях.
Обретя силы в такой признательности мужа, Олимпия почувствовала прилив отваги и уже не видела ничего невозможного в своем героическом замысле.
Она поцеловала Баньера и вытащила на середину комнаты большой сундук, который накануне был доставлен молодоженам из Парижа в багажной повозке.
— Что ты ищешь, дитя мое? — спросил Баньер.
— Я, — отвечала Олимпия, — ищу свежую и вышитую рубаху для моего возлюбленного, чтобы он пошел на смерть не как бедный солдат, а как дворянин.
— А! Это мне нравится! — сказал Баньер.
Шанмеле покачал головой.
— Это тщеславная мысль, дочь моя, — укорил он Олимпию. — Зачем в эти последние минуты отвлекать его от помыслов о Господе и спасении души заботами об изысканности наряда?
Но Олимпия не вняла кротким поучениям своего друга: она вытащила из сундука беспорядочную груду белья и кружев, усеяв пол массой вещей, которые теперь были ей ни к чему.
Потом она одела Баньера, так что он был уже во всем свежем, когда в четверть пятого офицер постучал в дверь рукояткой своей шпаги.
— Войдите, — сказал Баньер и бодро прибавил: — Как видите, мой дорогой, мы точны.
Офицер отвесил почтительный поклон, воздавая честь мужеству этих супругов, ослепительному, наперекор их бледности.
— Стало быть, если вы готовы, — сказал он, — благоволите следовать за мной.
Олимпия накинула плащ и первой приготовилась идти. Офицер изумленно посмотрел на нее.
— Идемте! — сказала она.
— Куда вы, сударыня? — спросил он, удерживая ее.
— Но, сударь, туда же, куда идет и мой муж.
— Это невозможно! — закричал офицер. — Вам нельзя последовать за мужем, сударыня.
— А почему бы и нет, позвольте узнать? — спросила Олимпия, вскинув голову.
— Потому что это вызовет бунт, сударыня; мои солдаты не палачи, и ни один драгун не откроет огня по мужу в присутствии его жены.
— О, тогда я тем более иду! — воскликнула она.