— Странно, — заметил Баньер, — что я до сих пор не оценил господина аббата д'Уарака. Я и впрямь не обращал на него внимания, пока он не стал наступать мне на ноги.
— Вы, мой друг, все никак не можете простить аббату его неловкости, а ведь она так естественна. Аббат близорук, так близорук, что не видит даже кончика носа, — как же можно требовать, чтобы он видел чьи-то ноги, которые гораздо дальше от его глаз, чем его собственный нос?
— Вы правы, Олимпия, — отвечал Баньер. — Как только я встречусь с аббатом д'Уараком, я посмотрю ему в лицо.
— Ну что ж! Вы увидите премилое кукольное личико, — спокойно заметила Олимпия, удаляясь в будуар.
— И когда же придет господин аббат? — поинтересовался Баньер. — Сегодня вечером?
— Нет. Сегодня я играю.
— Тогда завтра?
— Да, завтра.
— И в котором же часу?
— В шесть, как обычно.
— Прекрасно, сударыня.
Олимпия искоса взглянула на Баньера, пожала плечами и обратилась к услугам горничной.
И вот пришел этот вечер, а вместе с ним и обычные посетители г-жи Баньер.
На этот раз наш герой не отправился в свою игорную академию. Ему захотелось увидеть того самого аббата д'Уарака, о котором он был так наслышан.
И действительно, тот появился ровно в свое время, когда прозвонило шесть часов.
Этот очаровательный аббат оповестил о своем появлении, прежде всего послав наверх двух лакеев, когда сам еще был внизу лестницы, а затем тонким ароматом мускуса, достигшим второго этажа, когда святой отец только поставил ногу на первую ступеньку.
За аббатом шествовало еще два рослых лакея, несших огромное блюдо с цветами, свитками нот и сладостями.
Аббат грациозно вступил в комнату, хотя, по правде говоря, он шел, вытянув вперед руки, словно играл в жмурки, но неуверенность его походки не была лишена некоторой приятности.
У него было красивое, полное, румяное лицо; его большим глазам с длинными ресницами не хватало блеска, но привычка опускать и поднимать веки придавала его зрачкам ту ласкающую прозрачность, какую игра пальцев придает тусклому опалу.
Аббат прикрывал веки, пряча зрачки, и приоткрывал губы, обнажая зубы; улыбался он с таким умным видом, что его вздернутый нос создавал впечатление лукавства, а не глупости, как это было бы у любого кавалера с менее изысканными манерами и главное — из менее хорошей семьи.
Верный своим привычкам, он приветствовал Олимпию, приложившись к ее ручке, именно так, как это было принято в те времена в Версале, и опять-таки по привычке отдавил обе ноги Баньеру, слишком близко придвинувшемуся к нему, чтобы его рассмотреть.
— Господин де Баньер, хозяин дома, — поторопилась завязать разговор Олимпия, чтобы поскорее представить бывшего послушника аббату, дабы унять раздражение одного и помочь, с его близорукостью, другому.
— Ах, сударь, тысяча извинений! — вскричал аббат. — Я несчастнейший из смертных.
— Уверяю вас, сударь, что вы не причинили мне никакой боли, — заверил его Баньер.
— О нет, сударь, нет, сказать по чести, я прошу у вас прощения вовсе не за мою невольную неловкость.
— Тогда за что же, сударь? — удивленно спросил Баньер, едва смея вытирать пряжки на туфлях.
— За то, сударь, что я не имел чести знать о самом вашем существовании, а потому осмелился подарить госпоже Баньер немного цветов и кое-какие сладости.
— Весьма красивые цветы, да и сладости, судя по всему, отменные, — заметил Баньер.
— Пусть так, но не приличествует кому-либо, кроме вас, делать госпоже Баньер такие подарки! — снова вскричал аббат.
— Сударь…
— Вот почему, с вашего разрешения, мои лакеи выбросят все за окно.
— О сударь, — запротестовал Баньер, — это было бы настоящим убийством.
— Бросайте, бросайте! — приказал аббат.
Лакеи повиновались и в самом деле опрокинули в окно блюдо, отягощенное галантными дарами их господина.
Баньера не на шутку удивил этот поступок, своим великолепием умалявший его собственное достоинство.
Олимпия же ограничилась улыбкой. Она проследила взглядом за летящими из окна цветами и заметила записку, выпорхнувшую из середины одного из букетов.
Баньер отвесил множество поклонов столь вежливому любителю широких жестов, склонному без устали говорить и без конца улыбаться. Аббат спел вместе с Олимпией несколько дуэтов, спел несколько сольных партий, поиграл на виоле, принесенной его лакеем, — одним словом, заполнил собой весь вечер, выказывая притом такую предупредительность к Баньеру, что тот остался этим несколько сконфужен.
Что касается Олимпии, то она почти весь вечер не скрывала зевоты.
Не забывала она и часто подавать для поцелуя руки хозяину дома, ободряя его, как только умеет достойная добропорядочная женщина укрепить дух своего возлюбленного.
Здесь она, быть может, слегка перестаралась, ибо верность некоторых сердец всегда зависит от страха или рабства, в которых их держат.
Между тем часам к девяти, когда аббат вдоволь напорхался, как бабочка, натерзал струны своей виолы и собственные голосовые связки, он объявил Олимпии:
— Воистину, сударыня, пора мне познакомить вас с весьма порядочным человеком.
И он разразился смехом.
— Кого же это вы имеете в виду? — спросила она.
— Это и вас в самой близкой степени касается, господин Баньер, — все еще смеясь, продолжал аббат.
— Так о ком вы? — в свою очередь спросил Баньер.
— Крепки ли вы в вере, господин Баньер? — поинтересовался аббат.
— Я?
— То есть… не чрезмерно ли разборчивы?
— Ну… умеренно. А к чему этот вопрос?
— О, просто этот порядочный человек, о ком речь…
— Тот, с кем вы хотите нас познакомить?
— Да… так вот, он еврей. И аббат вновь рассмеялся.
— Ах, аббат, да что вы такое говорите? — воскликнула Олимпия. — На что нам еврей, Бог ты мой?
— Еврей, и притом человек порядочный… — с несколько натянутой улыбкой произнес Баньер. — Должно быть, вы удостоились истинной святости, господин аббат, если вы стали свидетелем подобного чуда.
— Знали бы вы, какую очаровательную жемчужину он
мне продал сегодня вечером, притом, по существу, за гроши.
— Ах, покажите, господин аббат! — воскликнула Олимпия с тем ребяческим воодушевлением, что обычно вызывают у женщин драгоценности.