— Зачем? — сказала она. — Я уже давно мертва, с начала нашего разговора. Я делала все возможное, чтобы удержать в себе человеческие чувства, но я больше не нахожу их в себе. Любовь? О! Она умерла. Жалость? И она мертва. А дорога меж этими крайностями усеяна разбитыми иллюзиями! Не оправдывайтесь, не стоит труда: я видела перстень на пальце Каталонки.
— Разве она не могла купить его у еврея?
— Слабый довод; поищите что-нибудь другое, господин Баньер.
— Но если это все-таки правда! — возопил несчастный в приступе безумного отчаяния. — Если вам это подтвердят, если вам докажут, если…
— Если еврей придет сюда и скажет мне это, если Каталонка упадет к моим ногам и повторит то же самое, я им не поверю.
— Боже мой, Олимпия!
— В том-то и беда приключений подобного рода. Слепы те, кто никогда не был обманут так, как я. Доверчивость и подозрительность в одном похожи: у каждой своя повязка на глазах. Первая устроена так, что мешает увидеть зло, вторая не позволяет видеть добро.
Баньер, потерявший голову, истощивший все доводы, не зная, что еще сказать, подошел к окну, чтобы глотнуть свежего воздуха.
Олимпия не пошевельнулась, сумрачная, окаменевшая.
В то мгновение, когда Баньер, сначала подняв глаза к небу, словно просил у него вдохновения, затем снова обернулся к Олимпии, чтобы сделать еще одну, последнюю попытку успокоить ее, его внезапно пригвоздил к месту крик, донесшийся с улицы:
— Ни с места, Баньер, или вы мертвец!
Услышав этот странный призыв, обращенный к нему, Баньер наклонился, вглядываясь в темную улицу.
Олимпия вздрогнула. Баньеру грозила серьезная опасность, а любовь в глубине ее сердца была не столь уж мертва, как ей самой казалось.
Склонившись, Баньер различил перед домом поблескивающие кожаные портупеи солдат и отблески штыков под стеной.
Он сделал это почти незаметно — ничто не походило на порыв к бегству. Тем не менее ружейные дула нацелились на него.
— Ни с места, — повторил тот же голос, — или мы будем стрелять!
Олимпия позабыла обо всем. Она бросилась к нему.
— Что такое? — закричала она.
— Именем короля! — прозвучал снизу голос пристава, которому отворили дверь, так что он уже успел проникнуть в дом. — Именем короля я вас арестую!
— Боже мой! Но что это значит? — повторила Олимпия, опираясь на плечо Баньера.
— О, это, без сомнения, солдаты, прислать которых вы, Олимпия, попросили в полиции, чтобы задержать вашего вора, — усмехнулся Баньер, не в силах сдержать дрожь, охватившую его, и, чтобы не упасть, оперся на оконную раму.
У Олимпии даже не было времени запротестовать. Дверь комнаты распахнулась, вбежал перепуганный лакей, за ним — пристав и двое стражников.
— А вот и Баньер, — заявил представитель власти. — Я узнаю его.
— Но что вам угодно? — слабым голосом произнес бедняга.
Пристав направился к нему, пальцем указывая на него солдатам, и повторил фразу, единожды уже прозвучавшую:
— Именем короля я вас арестую!
— Да что он такого сделал? — вскричала Олимпия.
— Это дело судей, которым предстоит заняться этим господином. Что до меня, я получил приказ, и я исполняю его.
И Баньера повели прочь.
Олимпия, которую солдаты силой оторвали от несчастного, замертво упала в кресло.
Ее снедали угрызения совести из-за высказанного ею чудовищного пожелания, которое так быстро осуществилось.
Что до Баньера, он, увлекаемый стражниками, уже исчез из виду.
Он уходил все дальше, с каждым шагом утверждаясь в мысли, что виновницей его ареста была Олимпия.
Баньер ошибался.
С того мгновения, когда она сделала открытие, что любовник изменил ей, а ее утраченное кольцо попало к другой, у Олимпии не было ни времени, ни возможности обратиться к правосудию.
Зато аббат д'Уарак после разоблачения, сделанного Каталонкой, имел в распоряжении целые сутки.
И он воспользовался ими с проворством человека, которому не терпится отомстить сопернику и отделаться от него.
Иными словами, он обратился к официалу и сам изложил суть дела.
Разве не постыдно, что наперекор законам божеским и людским человек, разорвав духовный обет и добровольно взятые им обязательства, покинул Церковь, чтобы броситься на театральные подмостки?
Архиепископский викарий с живейшим пониманием воспринял эту теорему, подобным образом представленную ему.
В ответ он объявил, что нарушение обетов послушничества преступно.
Аббат д'Уарак, в восторге от того, что его мнение встретило отклик, продолжал:
— Не правда ли, скандалы получают сугубо отвратительную огласку, когда исходят от людей, призванных подавать другим добрый пример?
На это архиепископский викарий заметил, что ему особенно приятно обнаружить столь добродетельное направление мыслей в господине д'Уараке, который слывет в некоторой степени мирским человеком.
Аббат, сияя, отвесил поклон.
— Итак, вы намерены изобличить некоего греховного священнослужителя? — осведомился викарий.
— Да, сударь, — подтвердил аббат.
— И этот священнослужитель стал комедиантом?
— Да, сударь.
— Парламент изрядно ограничил наши возможности, — сказал викарий, — но правом провести расследование мы все еще располагаем.
— Ах! — вздохнул аббат д'Уарак. — Должен вас предупредить, что мы имеем дело с проходимцем, имеющим тонкий нюх: во время расследования он почует охотников и скроется.
— И как же его зовут?
При необходимости назвать имя аббат заколебался. Сердце честного человека всегда противится дурному поступку, однако зачастую такие поступки совершаются.
— Это тот самый, что играет царей в городском театре, — сказал аббат.
— А, стало быть, это Баньер? — уточнил викарий, подобно многим священнослужителям того времени весьма искушенный в театральных делах.
— Именно так.
— Э, — протянул викарий, — однако играет он недурно, мне нравится его манера декламации: благородство жеста, мерность голоса.
— Да. О, в этом смысле я нимало не отрицаю его достоинств.
— Но вы утверждаете, что он беглый послушник?
— Да, он бежал из Авиньона, от тамошних иезуитов.
— Я напишу преподобному отцу Мордону, чтобы он потребовал его возвращения.