— Олимпия, Олимпия, вы еще не исцелились. Вы испытываете к этому человеку нечто большее, чем сочувствие.
— Не настаивайте, — промолвила она, — ведь, не поняв меня сейчас, вы добились бы лишь того, что я стала бы сомневаться в вас.
— Когда я вам спасу этого человека, вы, Олимпия, снова попадетесь на его приманку.
— О!
— Люди этого сорта бесхребетны, они вроде рептилий: слабые, они всегда замирают, превращаясь в ничто перед лицом опасности, но потом оживают вновь; вы дочь Евы, вот змей и соблазнил вас. И еще соблазнит.
— Господин граф, дайте мне слово, что через два часа этот несчастный выйдет на свободу, и уже через пятьдесят минут я буду на пути в Париж.
— Ах, это все пустые слова!
— Обещайте же.
Граф поразмыслил с минуту. Потом он спросил:
— Вы вполне полагаетесь на себя?
— Дайте мне слово дворянина в обмен на мое слово девушки из благородной семьи.
— Сделка состоялась, — отозвался граф. — А теперь помогите мне придумать, как взяться за дело.
— О, что до таких задач, тут от меня никакого проку. Особенно сейчас, когда я совсем разбита, просто раздавлена; за последние месяцы, господин граф, стоящая мысль посещала меня никак не чаще чем раз в неделю, а отныне мне придется ждать очередной разве что раз в год.
— Тогда погодите, я сам найду выход.
— Как вы добры!
— Ничего не приходит в голову. Вырвать священнослужителя из лап его собратьев не легче, чем попытаться вытащить беса из кропильницы. Осколков не оберешься, это уж точно.
— Может, обратиться к архиепископу?
— Ну уж нет! Мы с ним непрерывно враждуем, к тому же иезуиты подстроили бы мне какую-нибудь каверзу. Постойте-ка… Есть у меня одно средство.
— Ах!
— Да, но для того, чтобы выбраться из одного рабства, вашему протеже придется попасть в другое.
— Оно будет полегче?
— О, вне всякого сомнения, а главное, это будет рабство на свежем воздухе.
— Так что же это?
— Ему нужно записаться ко мне в полк: будет заключен контракт. И когда иезуиты предъявят свою жалобу, им скажут, что их монах теперь драгун, а драгуны принадлежат королю; тут уж иезуитам придется выпустить свою добычу.
— Это и впрямь хорошая мысль, — обрадовалась Олимпия.
— Понимаете, моя дорогая: вместо того чтобы добиваться свободы для этого человека, я стану обвинять иезуитов в том, что они умыкнули у меня драгуна. Это изменит весь ход дела, и они проиграют.
— Вы очень великодушны и удивительно умны, — мягко произнесла Олимпия. — Я к вам питаю такую же признательность, какую мог бы испытывать сам Баньер.
— Хорошо, хорошо. Что до признательности, то, сказать по правде, я предпочитаю вашу. Стало быть, замысел вам по сердцу?
— Он великолепен!
— И вы покончили со всеми сомнениями?
— Со всеми.
— Возврата не будет?
— Никогда.
— Однако новоиспеченный иезуит вас прельстил, а новоиспеченный драгун уж никак не менее прельстителен.
— Вы же знаете, господин де Майи, что если я и соблазнилась этим безумием, которое меня едва не погубило, то лишь после того, как была вами оставлена.
— Я это помню, Олимпия.
— И вы знаете, что в ту пору, когда ваша любовь была жива, я никогда вас не обманывала.
— Я верю в это.
— Мое слово свято, и мое тело может принадлежать кому-то не иначе как только вместе с моим сердцем.
— В этом я отдаю вам должное.
— Итак, положитесь на меня. Я обещала вам больше не любить господина Баньера, стало быть, с этим покончено: я не стану больше его любить.
— Но я-то знаю, почему я так сказал.
— Почему?
— Потому что надо будет дать этому парню на подпись договор о его вербовке; дело это довольно деликатное, и вы одна можете взять его на себя, однако при столь исключительных обстоятельствах даже самой решительной женщине может не хватить твердости, чтобы сдержать данное слово. Вы мне только что сказали, что ни разу не обманули меня, когда были моей; это верно. Но теперь вы больше не моя, вы принадлежите господину Баньеру.
— О! — вздохнула она и устремила на него столь бездонный взор, что он почувствовал, как жгучая любовь пронизывает сердце, достигая его самых потаенных уголков. — Принадлежу я господину Баньеру или нет, какая вам разница?
— Вы же понимаете, — возразил он, — что, если я вернулся, если привез разрешение на ваш дебют, это значит, что я все еще люблю вас.
— Слово чести?
— Слово чести.
— Что ж! — сказала Олимпия. — Я вам докажу, что я человек, имеющий смелость принимать решения и заслуживающий доверия. А вот и полночь, часы бьют — это тот самый час, когда я ждала вас у себя в Авиньоне ровно год назад, день в день.
— Это правда, Олимпия; в тот день, вернее, в ту ночь король призвал меня к себе; однако я ведь мог бы тогда прочесть его письмо лишь в шесть утра.
— Забудем этот год, граф, — отвечала она. — Бьет полночь, и король не призывает вас. Вы еще любите меня, я же вам докажу, что любила вас всегда.
— Олимпия! — вскричал граф, и глаза его засверкали от радости. — Ни одна женщина не поступила бы, как вы, и не сделала бы этого с такой отвагой. То, что нас связывает, Олимпия, — это на жизнь и на смерть!
Он встал и обнял ее более бережно и почтительно, чем сам мог бы ожидать.
— Знаете, — шепнул он ей, — сегодня вы заставили мое
сердце биться, быть может, еще сильнее, чем в тот день — помните? — когда вы впервые признались, что любите меня.
Полковник отпустил своих драгунов и приказал погасить фонарь.
— Теперь, — сказала Олимпия, — вы можете больше не бояться, что я поддамся слабости, когда приду к этому несчастному узнику, чтобы принести ему освобождение.
— Я сам провожу вас в тюрьму, — заявил граф. Вскоре с улицы послышался шум: это драгуны де Майи
пустились вскачь, напевая вполголоса куплеты, которые могли бы заставить содрогнуться пристава и стражников, возвращавшихся из тюрьмы, куда они заключили Баньера.
Наш бедняга и подумать не мог, что в это самое время, когда он лежит на соломе под пропитанным сыростью сводом, два великодушных сердца трудятся ради его освобождения.
Однако это было правдой, такой же правдой, как постигшее его несчастье.
На следующий день Баньер, в самом деле, лежал на соломе и в потемках, когда тюремщик возвестил узнику, что к нему пришли.