— А, это вы, бригадир? — проговорил он, улыбаясь. — Одно удовольствие посылать за вами: ждать вас не приходится.
— Да… они встретили меня в четверти мили отсюда на пути к вам. Мой отряд перебросили сюда… и мне передали вашу просьбу.
— Да, мне хотелось доказать вам, что я человек слова.
— Ей-богу, я и так это знал.
— Я обещал дать вам заработать те пресловутые три тысячи дукатов, и мне захотелось выполнить свое обещание.
— Черт!.. Черт! Черт возьми! — произнес бригадир с возрастающим чувством.
— Что вы хотите этим сказать, приятель?
— Хочу сказать… хочу сказать… что лучше бы я заработал эти деньги другим манером… получил бы их за что-нибудь другое… к примеру, выиграл бы в лотерею.
— А почему, спрашивается?
— Да потому, что вы храбрец, а храбрецов не так уж много на белом свете.
— Полно, не все ли равно? А для вас это повышение, бригадир.
— Знаю, знаю, — ответил Паоло в полном отчаянии. — Итак, вы сдаетесь.
— Сдаюсь.
— Сдаетесь именно мне?
— Именно вам.
— Честное слово?
— Честное слово. Можете отослать весь этот сброд; не желаю иметь с ними никакого дела.
Паоло подошел к окну.
— Разойдитесь! — крикнул он. — Я отвечаю за пленника. Сообщите в Мессину об его аресте.
Солдаты встретили это сообщение громкими криками радости.
— Теперь, — сказал Бруно, обращаясь к бригадиру, — садитесь за стол, и давайте закончим ужин, который был прерван этими болванами.
— Охотно, — ответил Паоло, ведь я только что проделал за три часа целых восемь миль. Умираю от голода и жажды.
— Ну что ж, — продолжал Бруно, — раз вы так хорошо настроены и нам остается провести вместе одну-единственную ночь, надо провести ее весело. Али, сбегай за нашими дамами. А пока что, — продолжал Бруно, наполняя два стакана, — выпьем-ка за ваше производство в унтер-офицеры.
Пять дней спустя после описанных нами событий князю де Карини сообщили в присутствии красавицы Джеммы, которая лишь неделю назад вернулась из монастыря, где она отбывала наложенную на нее епитимью, что его приказ наконец выполнен: Паскаль Бруно схвачен и заключен в мессинскую тюрьму.
— Превосходно, — сказал он, — пусть князь де Гото уплатит обещанные три тысячи дукатов, а затем велит судить и повесить бандита.
— О, мне было бы так интересно взглянуть на этого человека, — проговорила Джемма тем нежным, ласкающим голоском, которому князь ни в чем не мог отказать. — Я никогда не видела его, а ведь о нем рассказывают чудеса…
— Не беспокойся, мой ангел, — ответил князь. — Мы прикажем повесить его в Палермо!
Князь де Карини, верный обещанию, которое он дал своей любовнице, велел перевести заключенного из Мессины в Палермо, и Паскаль Бруно был доставлен под усиленной охраной в городскую тюрьму, расположенную на Палаццо-Реале, рядом с домом для умалишенных.
К вечеру второго дня в его камеру явился священник; при виде священнослужителя Паскаль Бруно встал; но сверх всякого ожидания отказался исповедаться; священник стал настаивать, однако ничего не могло побудить Паскаля выполнить этот христианский долг. Видя, что ему не побороть упорства заключенного, священник осведомился о причине такого умонастроения.
— Дело в том, — ответил Бруно, — что я боюсь совершить святотатство.
— Каким образом, сын мой?
— Скажите, ведь во время исповеди надо не только раскаяться в своих преступлениях, но и простить преступления других?
— Несомненно, без этого не может быть подлинной исповеди.
— Так вот, — продолжал Бруно, — я не простил, следовательно, исповедь моя будет не настоящей исповедью, а я этого не хочу…
— А быть может, под вашим упорством кроется другое? — продолжал священнослужитель, — вы страшитесь признаться в своих грехах, ибо они так велики, что отпустить их не может ни один священник? Успокойтесь, Господь Бог милостив, и надежда не потеряна, если раскаяние грешника искренне.
— И все же, отец мой, если после отпущения грехов, перед смертью, мне придет в голову грешная мысль и я не смогу отогнать ее?
— Плоды вашей исповеди будут потеряны, — ответил священник.
— Значит, мне нельзя исповедываться, — сказал Паскаль, — ибо грешная мысль все равно придет мне в голову.
— И вы не можете изгнать ее из своих помыслов?
Паскаль улыбнулся.
— Она-то и дает мне силу жить, отец мой. Неужто вы думаете, что без этой дьявольской мысли, без последней надежды на месть я позволил бы выставить себя на посмеяние перед собравшейся толпой? Ни за что на свете! Скорей бы задушил себя вот этой цепью. Я решился на это еще в Мессине, но тут был получен приказ о моем переводе в Палермо. Я понял, что она пожелала видеть, как я умру.
— Кто это?
— Она.
— Но если вы умрете нераскаянным грешником, Бог не простит вас.
— Отец мой, она тоже умрет нераскаянной грешницей, ибо умрет в ту самую минуту, когда меньше всего этого ожидает. Она тоже умрет без священника, без исповеди. Она тоже не получит прощения, и мы будем прокляты оба.
В эту минуту вошел тюремный сторож.
— Отец мой, — сказал он, — все готово для заупокойной службы.
— Вы упорствуете в своем отказе, сын мой? — спросил священник.
— Да, — спокойно подтвердил Бруно.
— В таком случае я больше не буду настаивать и отслужу за вас заупокойную мессу. Впрочем, надеюсь, что во время службы Дух Божий снизойдет на вас и внушит вам иные помыслы.
— Возможно, отец мой, только вряд ли.
Вошли жандармы, отвязали Бруно и отвели его в ярко освещенную церковь Сен-Франсуа-де-Саль, находившуюся как раз против тюрьмы. Согласно обычаю, осужденный должен был присутствовать на собственной заупокойной службе и провести в церкви ночь перед казнью, которая была назначена на восемь часов утра.
В одну из колонн клироса было вделано железное кольцо; Паскаля подвели к этой колонне и привязали цепью к кольцу, однако цепь была достаточно длинна, чтобы он мог подойти к балюстраде, возле которой принимали причастие коленопреклоненные прихожане.
Перед началом мессы служители из дома для умалишенных принесли гроб и поставили его посреди церкви; в гробу лежала покойница, безумная женщина, скончавшаяся в тот же день, и директору больницы пришла в голову мысль воспользоваться отпеванием живого преступника для упокоения души умершей больной.
Впрочем, это было удобно и для священника, так как позволяло ему сберечь время и силы, словом, распоряжение директора устраивало решительно всех, а потому не встретило ни малейшего возражения. Пономарь зажег две свечи — одну у изголовья, другую в ногах усопшей, и заупокойная месса началась; Паскаль с благоговением выслушал ее всю, от начала до конца.