Прежде чем влиться у Шарантона в Сену, Марна вьется, изгибается и скручивается, словно змея, греющаяся на солнце; едва коснувшись берега реки, которая должна поглотить ее, она делает резкий поворот и спешит вперед, удаляясь еще на пять льё. Затем она во второй раз сближается с ней, чтобы снова уклониться от встречи, и, подобная стыдливой наяде, лишь нехотя решает покинуть тенистые, утопающие в зелени берега и соединить свои изумрудные воды с большой сточной канавой Парижа.
В одной из только что упомянутых нами излучин Марна образует полуостров безукоризненной формы, на перешейке которого находится селение Сен-Мор; по соседству с ним раскинулись деревни Шампиньи, Шенвьер, Бонёй и Кретей.
В 1831 году почти весь этот полуостров принадлежал прославленному семейству Конде. Он был, о чем свидетельствует его название Ла-Варенна, одним из многочисленных заповедных угодий этого воинственного рода, у которого склонность или, точнее, неистовая страсть к охоте передавалась из поколения в поколение.
Вследствие своего необычного расположения полуостров у Сен-Мора оставался совершенно безлюдным вплоть до 1772 года, несмотря на близость города и на скопление людей и новых построек в его окрестностях. Широкая глубоководная лента, опоясывающая его, защищала обитавших там зайцев, фазанов и куропаток от сетей, силков, капканов и других орудий браконьеров; звери и птицы долгое время жили здесь почти в таком же спокойствии, как их сородичи в лесах Нового Света, но время от времени залпы ружей великосветских охотников, нарушавшие тишину, напоминали им, что они не более чем дичь, хотя и королевская дичь.
В 1793 году земли Ла-Варенны, ставшие национальными имуществами, были выставлены на продажу, но ее песчаная почва, равно как ее чахлые березовые и дубовые рощи, столь мало соблазнили перекупщиков, что, когда последний из Конде вернулся в 1814 году из эмиграции, он нашел полуостров еще более пустынным, чем тот был прежде. Однако если люди так и не заполонили Ла-Варенну в ходе своих переселений, то мохнатый и пернатый народец, прежде кишевший в ее полях и лесах, напротив, был безжалостно низведен до уровня постоянства.
Итак, в 1831 году — с этой даты, названной выше, и начинается наш рассказ — жилые постройки полуострова состояли всего-навсего из двух-трех уединенных домов и нескольких хуторов, где незадачливые арендаторы сеяли зерно, наблюдали как плодятся кролики и пожинали убытки; кроме того, там стояли хижины лесников и лачуга паромщика шенвьерской переправы.
Один из упомянутых нами домов продолжал существовать лишь благодаря исключительному великодушию его высочества принца де Конде.
Это был дом Франсуа Гишара, по прозвищу Горемыка.
Прежде чем поведать о том, как Франсуа Гишар обрел кров на берегах Марны, мы вкратце расскажем об этом человеке и поднимемся на несколько ветвей его генеалогического древа, поскольку и у Франсуа Гишара имелась родословная.
Правда, эта родословная не была ни запечатлена на пергаменте, ни усыпана арабесками, ни украшена гербовыми щитами, ни заверена Шереном или д'Озье. Напротив, родословная Франсуа Гишара являлась столь же по-библейски бесхитростной, как и родословная Авраама, но при этом не менее достоверной, ибо она благоговейно передавалась от отца к сыну вместе с наказом каждому отпрыску вписать в нее новую главу; и все Гитары столь неукоснительно исполняли этот святой долг, что, как не без гордости утверждал Франсуа, немногие дворяне могли бы, подобно ему, с полной уверенностью сказать, каким образом умирали их предки на протяжении одиннадцати поколений.
По правде говоря, все Гитары отдавали предпочтение неестественной смерти и столь искусно управляли собственной судьбой, что ухитрялись покидать этот мир одним и тем же способом, — вот почему, когда Франсуа Гишару задавали вопрос на данную тему, он неизменно отвечал: «Повешен!», «Повешен!», «Повешен!»
В самом деле, все его предки окончили жизнь на виселице — от Кома Гишара, который был повешен у креста Круа-дю-Трауар в 1473 году, в эпоху царствования славного короля Людовика XI, до Жозефа Пьера Гишара, который неминуемо снискал бы печальную славу последнего француза-висельника, если бы им не стал маркиз де Фаврас.
Однако не стоит слишком строго судить принципы и привычки рода Гишаров на основании трагической гибели представителей одиннадцати его колен; ведь если кого-нибудь из Гишаров вешали, то краснеть за это следовало скорее стражам закона, тогда как жертва могла по праву рассчитывать на снисхождение со стороны потомков.
Гишары были прирожденными браконьерами, подобно тому как принцы де Конде были прирожденными охотниками, о чем мы уже говорили. В возрасте четырех-пяти лет всякий маленький Гишар уже поглядывал с жадным блеском в глазах на королевских кроликов, поедающих капусту на грядках его отца; в семь-восемь лет ребенок начинал задаваться вопросом, не вправе ли он, учитывая количество овощей, постоянно оседающих в желудках четвероногих лакомок, отчасти претендовать на обладателей этих желудков; в восемь-девять лет мальчик окончательно убеждался в этом своем праве и, вознамерившись возвращать себе отцовскую капусту, где бы она ни находилась, расставлял повсюду небольшие силки из конского волоса или латунной проволоки; в девять-десять лет сорванец неведомо какими путями становился владельцем какого-нибудь огнестрельного оружия; в двенадцать лет он ловил зверей и птиц сетями, а в двадцать лет убивал всякую живность, которая оказывалась в пределах досягаемости его лука, арбалета или ружья — в зависимости от стадии прогресса в области производства оружия; наконец, когда любой Гишар достигал тридцати — сорокалетнего возраста, палач накидывал петлю ему на шею.
Однако не надо полагать, что жестокие уроки судьбы, которые получали все Гишары один за другим, пропадали даром для потомков неисправимых браконьеров. Смертная казнь оставляла после себя след, продолжавший благотворно воздействовать на последующее поколение. Как правило, сын повешенного люто ненавидел кроликов и падал в обморок от одного вида этих безобидных тварей, почти как Генрих Валуа при виде кошки или Цезарь при виде паука; несчастный не мог ни пронзить кролика стрелой, ни поразить его из арбалета, ни выстрелить в него дробью, ни смастерить по собственному почину сколько-нибудь пригодные силки из латунной проволоки. Из-за драматичной кончины отца всякая дичь делалась для сына табу, по выражению жителей Новой Каледонии; но, будучи в то же самое время не в состоянии избавиться от врожденной склонности Гишаров к грабежу, молодой человек отыгрывался на рыбах.
Он браконьерствовал уже не в лесах, как его отец, а на реках, и, когда в реках было недостаточно рыбы, переходил к прудам, от прудов — к садкам, а от садков — к рвам вокруг замков сеньоров, где водились гигантские двухсот— или трехсотлетние карпы, будоражившие воображение юноши и притягивавшие его, словно магнит железо; одним словом, шла ли речь о мохнатых, пернатых или чешуйчатых, дела неизменно принимали такой оборот, что в один прекрасный день какой-нибудь судья, прево или бальи вручал очередному Гишару то, что переходило к сыну по наследству от отца — а именно веревку, на которой того повесили.