Мы прибыли в город вечером 12 июля. Париж был переполнен людьми; но — странная вещь: она доказывает, до какой степени все совершавшееся тогда шло из глубины сердца Франции, — владельцы гостиниц, трактирщики, кабатчики не увеличивали плату за наем, как они не преминули бы сделать в других случаях, а снижали ее, чтобы даже самый бедный смог найти пристанище.
Кроме того, парижане стояли у дверей своих домов, высматривая, не идут ли мимо их друзья или знакомые. Если же их ожидания не сбывались, они приглашали чужих людей, и первый встречный — сомнений здесь быть не могло — становился им братом.
Это было не только единение Франции, но и братское объятие всего мира. Прусский барон Жан Батист Клоотс, более известный под именем Анахарсис, привел в Национальное собрание два десятка представителей разных народов: русских, поляков, людей с Севера и Востока, одетых в национальные костюмы. Он пришел просить, чтобы их приняли в конфедерацию Марсова поля: они призваны были символизировать единство мира. Позднее тот же Анахарсис Клоотс внес двенадцать тысяч франков на войну против королей.
Легко представить мое изумление, когда я увидел Париж, попал на бульвары, прошел необъятный Вавилон — от Бастилии, что сровняли с землей, до холмов Шайо. Именно отсюда г-н Друэ показал мне армию тружеников, разравнивавших Марсово поле.
Тогда и я пожелал принять участие в патриотическом труде: сбежал вниз, схватил лопату и стал насыпать тачки; другие работники отвозили их и ссыпали землю на холм.
Моим соседом оказался человек лет пятидесяти, с виду принадлежавший к сословию зажиточных ремесленников. Он распоряжался двумя юношами: один был года на три старше меня, другой — почти мой ровесник.
Заметив, как лихо я орудовал лопатой, он спросил, кто я и откуда. Я ответил, что зовут меня Рене Бессон, что пришел из нового департамента Мёз, а по профессии — подмастерье столяра. Тут, выпрямившись и протянув мне руку с улыбкой, озарившей его строгое лицо, он сказал:
— Пожми мою руку, малыш! Если ты подмастерье, то я — мастер, а эти молодые люди, твои ровесники, учатся у меня ремеслу. Если не найдешь ничего лучшего, приходи сегодня поужинать к нам, ты будешь желанным гостем.
Я пожал протянутую мне руку и принял приглашение с той же сердечностью, с какой оно было сделано. Я уже говорил, что на заре революции французы представляли собой народ братьев.
Когда на часах Марсова поля пробило пять, мастер-столяр воткнул в землю кирку, юноши оставили свои тачки; видя это, я тоже вонзил лопату в землю. Кстати, отложенный нами инструмент долго не залежался; другие подхватили его и продолжали прерванную нами работу; мы спустились на берег Сены умыться, после этого перешли на другой берег, прошли по Кур-ла-Рен и вышли на улицу Сент-Оноре.
Всю Дорогу мы, мастер и я, шагали рядом, тогда как оба подмастерья следовали за нами, и новому моему знакомому было нетрудно убедиться, что я более образован, чем другие молодые люди моего возраста и моей профессии.
Он расспрашивал меня о нашем департаменте, о царящих в провинции настроениях, осведомился, есть ли у меня знакомые в Париже. На все его вопросы я отвечал четко, но скромно. Привыкнув иметь дело с г-ном Друэ, аббатом Фортеном и г-ном Матьё, я и представить себе не мог, как можно гордиться той малостью, какую знал, и меня преследовало лишь одно желание — жажда узнать то, чего я еще не знал.
Мой вожатый остановился в начале улицы Сент-Оноре, на левой стороне, напротив церкви (как я потом узнал, она называлась церковь Успения Богородицы).
— Ну вот и пришли. Я пойду впереди, чтобы показывать тебе дорогу, — сказал он и углубился в аллею, в конце которой брезжил свет.
Я машинально поднял голову и над дверью прочел выведенные черными буквами на длинной выкрашенной белой краской доске, что висела на фасаде дома, слова:
«Дюпле, столярных дел мастер».
Я вошел в дом; подмастерья вошли за мной.
Столяр Дюпле, с кем свел меня случай, тогда, то есть 12 июля 1790 года, далеко еще не достиг той известности, что позднее связывала с его именем, с его семьей и домом прославленного революционера.
Дюпле был хорошим патриотом, не более того, и усердно посещал Якобинский клуб, находившийся по соседству; там он проводил все свои вечера, аплодируя речам посредственного адвоката из Арраса, над кем вовсю глумились в Национальном собрании, но весьма ценили на улице Сент-Оноре и кого звали г-н де Робеспьер.
Когда мы вошли в дом, две его дочери, Эстелла и Корнелия, хлопотали, накрывая на стол; в кресле сидела старая бабушка; г-жа Дюпле была на кухне, завершая последние приготовления к ужину.
Сначала меня представили двум юным особам; обе они были хорошенькие, и обе были наречены именами, казалось соответствующими типу их красоты. У стройной и гибкой, как тростинка, блондинки Эстеллы, флориановской пастушки, были голубые глаза. У брюнетки Корнелии, героини Плутарха, глаза были черные, а во всей фигуре чувствовалась нравственная непреклонность и физическая стойкость.
Эстелла, потупив глазки, сделала мне реверанс. Корнелия улыбнулась, глядя мне прямо в глаза. Кстати, ни та ни другая не обратили на меня особого внимания. Моложе даже младшей из сестер, я был для них почти ребенком.
Старой бабушкой никто не занимался. Она все время тратила на то, что читала и неизменно перечитывала один и тот же томик сказок «Тысячи и одной ночи», а поскольку в нем содержалась «Волшебная лампа», постоянно удивлялась тому, что все герои этой бесконечной книги носят имя Аладин.
Что касается двух подмастерьев, то, как я уже отмечал, одному можно было дать лет двадцать, другой был чуть постарше меня.
Старшего звали Жак Дюмон. Что с ним стало, мне неизвестно; другой, Фелисьен Эрда, приобрел 9 термидора страшную известность, быстро угасшую.
Этот последний был молодой хрупкий блондин, истинное дитя Парижа, раздражительный и нервный, словно женщина. Его фамилия, которую его юные товарищи иногда искажали, прибавляя к ней букву «М», стала для Фелисьена источником постоянных драк; но физическая слабость не всегда позволяла ему капитулировать на почетных условиях. Так как раздражительность вечно бросала его в споры и он всегда был готов все отрицать, девицы Дюпле прозвали Эрда гражданином Вето.
Надо ли объяснять, что право вето было одной из прерогатив короля и что оба случая, когда он неудачно этим правом воспользовался, оттолкнули от Людовика XVI народ?
Госпожа Дюпле принесла из кухни первую перемену блюд; меня представили ей, но она уделила мне еще меньше внимания, чем ее дочери. Это была женщина лет тридцати восьми — сорока, красивая сильной и цветущей красотой женщины из народа. Она разделяла патриотические убеждения мужа, а главное — его восхищение Робеспьером.
О герое якобинцев и шел разговор большую часть ужина, протекавшего по-братски, за одним столом, где как равные сидели хозяева и подмастерья.