Волонтер девяносто второго года | Страница: 31

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Она остановилась и, поскольку мы, заговорившись, зашли довольно далеко, указала мне на домик моего дяди с другой стороны; вид изменился, но по-прежнему оставался прекрасным.

— Вы, дорогой Рене, только что спросили, удовлетворит ли мое честолюбие подобный домик, где будет жить любимый мной человек. Ну что ж, Рене, я отвечу во имя дружбы, в которой клянусь вам: никогда не желайте ничего другого, кроме того спокойного, простого и доступного счастья, что Провидение дало вам в руки; берите пример с вашего дяди; смотрите, как честно он прожил почти восемьдесят лет, ни разу не покидая этого уголка земли, никогда не испытывая желания иметь дом, что был бы больше, чем его домик, и сад, что был бы больше, чем его садик. Разве этот лес, за семьдесят лет исхоженный им вдоль и поперек, не принадлежит ему? Ведь деревья, растущие в нем, дарят ему свою тень; ручьи, текущие в нем, отдают ему свое журчание и свою свежесть; животные, обитающие в нем, кормят его. Лесом владеет король, но наслаждается им ваш дядя. Рене, найдите женщину, что вас полюбит: вам это нетрудно. Обратитесь с прошением о наследовании места вашего дяди, вы легко добьетесь этого и живите так же, как жил он в этом уголке, где прошла ваша юность, самая чистая и невинная пора жизни.

Теперь пришел мой черед не соглашаться.

— Вы не согласны? — спросила Софи. — Что же вы намерены делать?

— Мадемуазель Софи, я намерен стать человеком.

— Разве ваш дядя не был человеком, Рене?

— Был, но человеком, бесполезным для родины. Те времена, в какие жил он, и те времена, в какие вступаем мы, совсем разные; тот покой, что позволяло себе уходящее поколение, недоступен поколению, идущему ему на смену. Один латинский поэт почти восемнадцать веков назад, в то время, когда родился Христос, писал: «Rerum novus nascitur ordo», что в переводе означает: «Возник новый порядок вещей».

Софи остановилась и в изумлении спросила:

— Неужели вы знаете и латынь, господин Рене?

— Плохо, но знаю.

— Кто же вас научил?

— Аббат Фортен.

— А для чего вы ее изучали? Разве латынь нужна, чтобы быть хорошим столяром?

— Мадемуазель Софи, я столяр потому, что прочел у Руссо: человек, владеющий ремеслом и искусный в физическом труде, более свободен, чем принц, родившийся у подножия трона, хотя ремесло — это лишь средство добиться совсем другого. Мне не нужно было знать латынь, владеть шпагой, уметь снимать планы, метко стрелять из ружья, но мне нужно было стать хорошим столяром, чтобы узнать все это.

— Для чего же вам могут пригодиться эти знания?

— Знать латынь — чтобы познать древность и ее связи с новым временем; владеть шпагой — чтобы защитить вас, если какой-нибудь наглец, вроде господина де Мальми, станет оскорблять женщину, идущую под руку со мной; снимать планы — чтобы при необходимости стать землемером, геометром, инженером; стрелять из ружья — чтобы защищать мою родину, если на нее нападет враг.

— Значит, вы тоже честолюбивы, Рене, — заметила Софи.

— Нет, это не честолюбие, мадемуазель, это покорность замыслам Господа. Бывают минуты, когда каждый человек, от самого малого до самого великого, чувствует в душе свое предназначение; так вот, нужно, чтобы человек был готов его исполнить. Кто знает, может быть, и у меня, сколь бы скромен я ни был, есть свое призвание? Вы сами, мадемуазель Софи, выделили меня из толпы мне подобных, если вы гуляете со мной под руку, признаетесь, что несчастны, называете вашим другом. Конечно, я желал бы не только этого; но под сводом этих высоких деревьев — священнее храма для меня нет — я клянусь вам, что с меня будет довольно тех крох нежности, какие вы пожелаете мне дать, и тот день, когда я смогу доказать вам свою преданность даже в ущерб собственному счастью, станет если не самым счастливым, то, по крайней мере, потраченным с наивысшей пользой. Господин Друэ говорит, мадемуазель, что среди добродетелей человека Богу всего угоднее преданность.

— Я верю вам, Рене, я поверила вам с той минуты, как увидела вас. Ах, но почему не суждено, чтобы вы всегда были рядом, а я всегда смогла бы опереться на вашу руку, когда слабею, довериться вашему сердцу, если меня терзают сомнения! Я столько раз шепотом звала вас, Рене, и часто смотрела в окно, не спускаетесь ли вы к нам по улице Монахинь.

— Правда, мадемуазель Софи? — радостно спросил я.

— Да, — ответила она. — Но не вкладывайте в мои слова ничего другого, кроме того, что я вам сейчас сказала. Я не люблю вас, Рене, и никогда не буду любить вас как женщина, — продолжала Софи, слегка повернув головку и смотря мне прямо в глаза. — Да, в отличие от вас, я эгоистка и инстинктивно чувствую, что мне нужна ваша дружба, Рене, но, как использую вашу дружбу, зачем она мне понадобится, не знаю… Хотя однажды, вероятно, попрошу помощи у вашей дружбы. Если же вы будете вдали от меня, к кому тогда смогу я обратиться? А будь вы рядом, я знала бы, что в любом случае могу рассчитывать на вас: протянув руку, нашла бы вашу руку. Я уже говорила и снова повторяю, Рене, я очень несчастна!

И, вынув свою руку из моей руки, она спрятала лицо в ладонях; по ее вздрагивающим плечам я понял, что она плачет.

— Мадемуазель Софи, я не спрашиваю вас и никогда не спрошу о причине вашего горя, — сказал я. — В тот день, когда вы захотите сказать мне об этом, вы это сделаете, и с того дня моя рука, мое сердце, моя жизнь будут принадлежать вам.

— Благодарю вас, Рене, благодарю! — ответила Софи. — Оставьте меня одну на несколько минут, мой друг. Мне стыдно лить слезы перед вами, но все-таки необходимо выплакаться.

И она рукой подала мне знак уйти. Я повиновался.

Она села на берегу ручейка, впадающего в речку Бьесм, сняла соломенную шляпку, положив рядом с собой, и стала бросать в воду цветы.

Шестьдесят лет минуло с того дня, но, закрыв глаза, я все еще вижу перед собой это очаровательное дитя, ее светлые волосы, развеваемые легким ветерком, и бегущие по ее щекам слезы; вижу, как она бросает в струящийся поток цветы, а Бьесм уносит их в Эну, Эна — в Уазу, Уаза — в Сену, а Сена — в океан.

Примерно через час она молча встала, с улыбкой подошла ко мне и взяла меня под руку. Мы пошли к домику Дяди. Едва мы вошли в дом, как послышался перестук двуколки: возвращался папаша Жербо. На обратном пути Софи, не проронившая ни слова, схватила меня за руку и шепнула:

— Рене, не забывайте, вы дали мне слово, я рассчитываю на вас.

— Мадемуазель Софи, только один зов может быть сильнее вашего голоса, — приложив руку к сердцу, сказал я, — это зов родины.

Метр Жербо дал своей лошади примерно с час отдохнуть, потом снова сел в двуколку вместе с мадемуазель Софи. Девушка помахала мне рукой, папаша Жербо крикнул: «До свидания» — и двуколка скрылась в роще: через нее шла дорога на Нёвийи.

Я вернулся на то место, где сидела Софи. Подобрав несколько цветочков, выпавших у нее из рук, я положил их в маленький бумажник, рядом с запиской, которую она передала мне в тот день, когда я прощался с ней в Варение, и в которой она излила свою душу.