— Примерно семьсот-восемьсот, дедушка.
— Семьсот-восемьсот страниц, это не так много! Если вы мне разрешите переписать их, я перепишу.
— Тогда меня больше не удивляет, — рассмеялся старик, — что вы написали так много томов. Ладно, Мари, дай-ка мне руку.
Девушка подошла к деду, но я деликатно ее отстранил.
— Надеюсь, сегодня вы позволите мне сделать это? — попросил я. — Я должен предложить руку вашему дедушке, чтобы проводить его в дом.
Она улыбнулась и отошла в сторону. Я предложил свою руку старику, и он оперся на нее.
— Кто бы мог мне предсказать пятьдесят восемь лет назад, — прошептал он, — когда я видел, как ваш отец ведет огонь, стоя в каре генерала Ренье, а будучи совершенно голым, рубит саблей бедуинов на улицах Каира; кто мог бы мне предсказать, что я буду входить в свой дом, опираясь на руку его сына, в восемьдесят два года, в день годовщины ареста короля в Варение?
Сняв шляпу и подняв глаза к небу, он произнес:
— Боже, Господь мой, ты велик и добр!..
И слезы благодарности сверкнули на его ресницах.
* * *
Теперь, дорогие читатели, вы, я полагаю, угадываете все остальное. Полковник разрешил мне скопировать из его рукописи все те места, что касались ареста короля в Варение, и обещал после смерти отдать мне в собственность свои мемуары. Три месяца тому назад полковник Рене Бессон скончался в возрасте восьмидесяти семи лет. Его кончина была подобна закату прекрасного дня поздней осени. Через неделю после смерти полковника я получил рукопись вместе с письмом его секретаря, Мари; она стала прелестной женщиной, и я почтительно желаю ей всяческого благополучия, коего она и заслуживает. Я надеюсь, что, достигнув возраста своего деда, она, опираясь на руку мужа, окруженная детьми и внуками, подняв глаза к небесам, подобно полковнику, тоже скажет в вечер чудесного дня: — Боже, Господь мой, ты велик и добр!
* * *
Рукопись полковника Рене Бессона мы и публикуем, сохранив заголовок, что он дал ей:
«Волонтёр девяносто второго года».
Я родился 14 июля 1775 года в деревне Илет, расположенной на берегах маленькой реки Бьесм, в гуще Аргоннского леса, между Сент-Мену и Клермоном.
Мне не выпало счастья знать мать: она умерла через несколько дней после родов. Мой отец, бедный столяр, пережил ее всего на пять лет.
Поэтому пяти лет я остался сиротой, без опоры в этом мире.
Я ошибаюсь и одновременно оказываюсь неблагодарным: у меня ведь оставался брат матери, сторож в Аргоннском лесу. После смерти моей матери его жена кормила меня своим молоком; после смерти отца дядя делился со мной своим хлебом. Его отношение ко мне было тем более милосердно, что он жил вдовцом, два года назад потеряв жену, а я, не оказывая ему никакой помощи, являлся для него большой обузой.
Отец мой умер в такой нищете, что после его смерти, чтобы расплатиться с отдельными мелкими долгами, продали все, кроме верстака и столярного инструмента; их перевезли к папаше Дешарму — такова была фамилия моего дяди — и сложили в чулане, ставшем моей комнатой.
Аргоннский лес принадлежал правительству и был отведен для охоты особам королевского двора, как говорили в то время. Это не мешало молодым людям из ближайших окрестностей — Сент-Мену, Клермона, Варенна — тайком, вместе с лесными сторожами (те даже в разговорах между собой хранили на сей счет самое непроницаемое молчание) устраивать незаконные охоты и убивать дикого кролика, зайца, изредка косулю. В последнем случае принимались строжайшие меры предосторожности, потому что косуля предназначалась для королевской охоты.
На этих охотах я и познакомился с Жаном Батистом Друэ, сыном содержателя почты из Сент-Мену, с его другом Гийомом и с Бийо, который, прибавив позднее к своей фамилии название родного города, стал зваться Бийо-Варенном. Всем троим суждено было приобрести определенную известность в треволнениях революции, которые еще таило будущее.
Молодые дворяне, пользуясь высоким покровительством, добивались разрешений на охоту, без чего обходились уже упомянутые молодые буржуа. Им разрешалось охотиться только на диких кроликов, зайцев, перелетных птиц, убивать в год одну-две косули; в числе этих дворян были г-н де Дампьер, граф де Ан, и виконт де Мальми. Первый был уже сорокапятилетний мужчина, второй — двадцатилетний юноша.
Я их выделяю из остальных, ибо им предстоит сыграть некоторую роль в нашем повествовании.
Будучи еще совсем ребенком, я, однако, был способен оценить разницу в манерах аристократов и буржуа. Во время охоты молодые буржуа, как называл их мой дядя, держались весело, приветливо, непринужденно; они помогали дяде готовить обед, состоявший из того, что было под рукой: яиц, домашней птицы, убитой за день дичи; потом все вместе усаживались за стол, радостно опустошали несколько бутылок розового или белого шампанского, привезенных вместо пистолетов в седельных кобурах. После этого застолья лесные сторожа и охотники дружески пожимали друг другу руки и прощались, обещая вскоре встретиться снова.
О деньгах даже разговора не возникало; мой дядя не взял бы ни су с молодых буржуа: они были друзья.
Картина менялась, когда на охоту приезжали молодые дворяне. Об их приезде заранее извещал курьер; накануне вечером появлялся повар в крытой повозке, везшей припасы, столовое серебро и фарфоровую посуду; утром они прибывали с охотничьей челядью в изящных экипажах, разговаривая с моим дядей вежливо, как хорошо воспитанные люди, они все-таки обращались с ним как хозяева.
Завтрак подавала их прислуга; во время десерта они вызывали моего дядю и поручали ему накормить собак, приехавших, как и хозяева, в карете. Наполнив шампанским бокал, они предлагали ему выпить за здоровье короля. Мой Дядя залпом опорожнял бокал, вытирал рот тыльной стороной ладони, отвешивал господам поклон и ставил бокал на стол. После этого один из сотрапезников неизменно спрашивал:
— Будет ли удачной охота, папаша Дешарм? И дядя неизменно отвечал:
— Будем стараться, господа.
После завтрака отправлялись на охоту. Охота бывала хорошей, бывала и плохой. В пять часов — обед уже был сервирован — господа возвращались, просиживали за столом до семи-восьми часов и предлагали моему дяде второй бокал вина. На этот раз дядя пил за их здоровье. Охотники вставали, бросали на стол два луидора, рассаживались по каретам и уезжали.
Дядя брал два луидора, складывал в кожаный мешочек, где уже лежали их «друзья», и с лукавой усмешкой крестьянина цедил сквозь зубы:
— С врага, как с паршивой овцы, хоть шерсти клок.
Самым ясным для меня из всего того, о чем я рассказываю, было одно: молодые буржуа, не дававшие ничего, были друзья, а дворяне, раздававшие луидоры, — враги.
Время от времени, но нечасто, когда в Париж сообщали, что в лесу видели стадо кабанов или что по выпавшему глубокому снегу пришли в лес волки, из столицы приезжал курьер, объявлявший: «Едут особы королевского двор а!» Каждый раз это было большое событие.