В то время она не была еще такой замечательной артисткой, как сейчас, однако горе высветило в ней искру гения. Она села за инструмент, ее пальцы упали на клавиши, и с первых же аккордов раздались душераздирающие звуки.
Торговец, совсем не знавший ее, ведь для него она была обычной посетительницей, просто из меркантильной учтивости подошел к ней и стал слушать.
Она не играла какую-то определенную мелодию: она импровизировала. Но в эту импровизацию она вложила все, что ей пришлось выстрадать за эти три месяца: разочарование в любви, горе, утрату надежд, слезы, изгнание — вплоть до страшных криков хищной птицы, летавшей над ней и звавшейся голодом.
«Кто вы и что я могу сделать для вас?» — спросил торговец, когда она закончила.
Она залилась слезами и рассказала ему все.
И этот замечательный человек разъяснил ей, каким суровым, но несравненным учителем становится горе; он обрисовал ей тот таинственный путь, по которому Провидение вело ее к успеху, известности и, возможно, к славе. Она не была уверена в себе. Он успокоил ее, прислал ей домой свое лучшее фортепьяно и убедил дать концерт.
Концерт! Дать концерт — ей, еще накануне не ведавшей о своем таланте!
Торговец настаивал, брал на себя все издержки и готов был отвечать за все.
Она решилась, бедная Мари.
Ее звали Мари, как Малибран, как Дорваль.
Я был близким другом трех этих выдающихся и несчастных женщин. Я не прав, говоря «несчастные»: к имени Мари Плейель более подходит эпитет «счастливая».
Счастливая, поскольку концерт удался и она могла предвидеть уготованное ей счастливое будущее.
В течение последующих десяти лет она имела небывалый успех в Санкт-Петербурге, в Вене, в Дрездене. Она вернулась на свою родину, в Бельгию, и, вопреки всем правилам, ей воздали должное.
Она стала преподавать в консерватории.
Слава шла впереди нее, и это позволило ей вернуться в Париж; там она дала несколько концертов и имела ошеломляющий успех.
Вот тогда я увидел ее вновь.
Потом, после 2 декабря, я, в свою очередь, отправился в Бельгию и там увидел ее в третий раз.
Когда мы звонили в дверь к Мари Плейель, г-же Бульовски было известно о ней не меньше, чем мне.
Горничная, узнав меня, воскликнула от радости:
— О! Как госпожа будет довольна!
И, не подумав закрыть за нами дверь, она бросилась в гостиную, выкрикивая мое имя.
— Ну, — спросил я мою спутницу, — вы еще сомневаетесь в том, что нас хорошо примут?
У нее не было времени ответить, потому что Мари Плейель предстала перед нами — величественная, как королева, грациозная, как актриса.
— Сначала обнимитесь, — сказал я двум женщинам, — а потом познакомитесь.
Моя спутница обеими руками обхватила шею Мари Плейель, и на секунду я замер, восхищаясь этими двумя созданиями, такими разными внешне и такими поистине прекрасными. Красота одной подчеркивала красоту другой.
Госпожа Бульовски была худенькая, гибкая, светловолосая, свежая и сентиментальная, как все немки и венгерки.
Госпожа Плейель, наоборот, была высокая, с развитой фигурой, брюнетка, спокойная, почти суровая.
Если какой-нибудь скульптор смог бы воссоздать две столь разные натуры, он бы имел невероятный успех.
После того как они обнялись, я взял их за руки. Мы вместе вошли в гостиную, и я усадил их по обе стороны от себя.
Затем я рассказал г-же Плейель о цели нашего визита.
— Это значит, что вы хотите меня послушать? — спросила г-жа Плейель гостью.
— Изнемогаю.
— Боже мой, нет ничего легче! Ведь с вами мужчина, который может делать со мной все, что он захочет.
Я бросился к ней и обнял за шею: ведь мы еще не поцеловались.
— Как, по-вашему, что мне ей сыграть, вашей трагедийной актрисе? — совсем тихо спросила она меня.
— Что-нибудь вроде того, что вы играли торговцу фортепьяно в Гамбурге.
Она улыбнулась, и эта милая и печальная улыбка напомнила о ее минувших страданиях и стала восхитительной прелюдией.
— Ах, Мари, Мари, — сказал я ей, — вы счастливы! Но не о счастье мы просим вас рассказать.
— А если у меня сердце разрывается, как у Антонии?
— Хорошо! Я положу на него руку и не дам ему разорваться.
Она посмотрела на меня, слегка пожала плечами и сказала:
— Ветреник!
И она начала играть.
Я не могу сказать вам, что играла нам эта выдающаяся пианистка. Никогда еще под чьей-нибудь рукой слоновая кость и дерево не издавали подобных звуков. В течение часа, без перерыва, самые горестные чувства и опьяняющие скорбью звуки следовали один за другим. Казалось, сам инструмент страдал, жаловался, томился и причитал.
Наконец, когда прошел почти целый час, она поднялась.
— Вам меня совсем не жалко! — воскликнула она, обратившись ко мне. — Неужели вы не видите, что убиваете меня?
Я посмотрел на г-жу Бульовски. Она была бледна, дрожала и находилась почти в обморочном состоянии.
Слушательница и исполнительница были достойны друг друга.
Женщины вновь обнялись, и я увел г-жу Бульовски, так как я более опасался за это хрупкое и чувствительное создание, чем за сильную и стойкую натуру Мари Плейель.
— Итак, — спросил я, когда мы были уже на улице, — хотите ли вы еще что-нибудь увидеть в Брюсселе?
— Неужели вы думаете, что можно еще что-либо смотреть после того, как мы видели и слышали эту замечательную женщину? — воскликнула она.
— Что же мы будем теперь делать?
— Я еду в Спа… А вы?
— Черт возьми, я с вами.
Уже через четверть часа мы были на железнодорожном вокзале и отправлялись в город лечебных вод и азартных игр, на посещение которого в течение моего трехлетнего пребывания в Бельгии у меня недостало любопытства.
В поезде моя спутница вздохнула:
— Какая замечательная артистка!
— Вы ничуть не хуже, чем она, дорогая Лилла, потому что понимаете ее.
— А тем временем я целую неделю чувствую себя совершенно разбитой.
— Почему же?
— У меня все нервы болят. Она вздохнула.
— Вы хотите, чтобы я попытался вас успокоить? — спросил я.
— Каким образом?
— Магнетизируя вас. Мы одни в вагоне, вы мне доверяете настолько, чтобы оставаться спящей какое-то время, не так ли? Вы проснетесь если не полностью исцеленной, то, по крайней мере, облегчите свои страдания.