Все эти видения, что опять вспомнились Ретифу, отчетливо проплыли перед ним, озаренные светом юности и согретые тем солнцем, под каким они расцветали.
Эта вереница прелестных лиц, ласковых и вызывающих улыбок, шаловливых ножек, отталкивающих, царапающих или гладящих вас ручек промелькнула перед Ретифом в одну секунду — счастливое мгновение, подобное всем тем блаженным мгновениям, что отражались в стеклах его очков!
И Ретиф с тяжелым вздохом, который не был настолько печален, чтобы полностью лишить старика аппетита, проследовал с Инженю в новую столовую на завтрак, приготовленный им кухаркой.
Завтрак прошел молча; Инженю, грустная и задумчивая, ничего нового не сказала. Ретиф ел, погрузившись в раздумья.
Так же прошел и день. Инженю села за работу, как она это делала, будучи девушкой; по мнению Ретифа, дочь продолжала жить прежней жизнью, но, на взгляд любого другого человека, могло бы показаться, что она начинает новую жизнь, так много было в ней покорности и тихой мечтательности.
Нас удивила бы сдержанность Ретифа, если бы его не вынуждала молчать мысль о том, что Оже несколько злоупотребил правами супруга. Ретиф твердо решил сделать зятю отеческое внушение, как только его увидит.
Оже вернулся домой, как нам известно, в семь часов вечера; его отсутствие днем представлялось Ретифу результатом маленькой утренней ссоры; но бог брака, думал Ретиф, примиряет не хуже бога любви.
Оба божества, как бы они ни враждовали друг с другом, прибегают к одному и тому же средству; это средство уникальное, но верное.
Романист рассчитывал на наступление ночи, которая примирит супругов.
Оставшись наедине с Оже, Ретиф обратил внимание на понурую, покаянную и обеспокоенную физиономию зятя; по мнению романиста, Оже должен был бы предстать перед ним с жалобами на устах, горечью в сердце и поползновениями показать, кто в доме хозяин, на что французский закон давал ему право, если только супруг не совершил в отношении Инженю ошибок, которые, как ему было известно, простить трудно, а потому и не просил прощения.
Одним словом, Ретиф ожидал, что Оже набросится на него с упреками, но он, простак, не знал, какой тайной объясняется беспомощность Оже.
— И где же ты, бродяга, пропадал? — со смехом обратился к нему Ретиф. — Значит, вы блуждали вдали от супружеского крова?
— Вдали от супружеского крова? — громко повторил Оже. — Да, я занимался покупками, которые поручил мне сделать господин Ревельон.
«Неужели Инженю действительно ничего не сказала отцу? — подумал он. — Этого быть не может!» И он со страхом ждал новых расспросов Ретифа.
— Ну, ладно, признавайтесь во всем! Расскажите о ваших горестях и исповедуйтесь в ваших грехах, — настаивал старик.
«Если он все знает, то относится ко всему не так уж плохо, — размышлял негодяй. — Кстати, это возможно: эти памфлетисты, что беспрерывно проповедуют мораль, по сути, самые испорченные люди на земле!»
И Оже подошел к тестю, готовый расплыться в той подлой и гнусной улыбочке, которую он усвоил среди самой жалкой челяди графа д'Артуа.
— Итак, зять мой, вы уже пережили семейную ссору? — спросил Ретиф, задавая более откровенный вопрос.
— Как вам сказать…
— Не смущайтесь… Наверное, вы, несчастный, вспугнули граций!
«Ага! Он ничего не знает!» — подумал Оже.
Он радовался этому, но вместе с тем и огорчался. Подлец был вполне доволен, поняв, что его гнусности остались нераскрыты; но ему по-прежнему грозило разоблачение, и он хотел, чтобы эта чаша уже была бы испита им до дна. «Может, мне самому во всем признаться! — размышлял он. — Рассказать эту историю на свой лад!» Однако он задумался. «Нет, — решил Оже. — Раз уж Инженю промолчала, то она и будет молчать. Инженю не выдаст моего графа д'Артуа, чтобы я не выдал ее пажа: тем самым мы пойдем на взаимные уступки. Ну, что ж, отлично, попробуем заключить мир с девицей на этих условиях». И Оже, позволив отцу Инженю побранить его за неистовые порывы в любви, вспугнувшие граций, покорно выслушав все те цветы риторики и синонимики, все аллегории и аллюзии, которыми Ретиф соизволил разукрасить эту злосчастную брачную ночь, потупил голову и прошел к жене.
Инженю его ждала: она видела, как Оже входил в дом.
Оже сразу взял правильный тон; Инженю ответила ему гордым молчанием.
— Простите меня, — упав на колени, взмолился он. — Я не виноват. Неужели вы можете ненавидеть меня за то, что я уступил угрозам? Воспитанный в страхе перед сильными мира сего, я решил, что мы все пропадем, если один из самых могущественных вельмож королевства обратит на нас свой гнев; господин граф д'Артуа приказал мне действовать так, как я поступил; он грозил мне великим множеством наказаний, намеревался упрятать меня в Бастилию, казнить и заточить в тюрьму вас и вашего отца! Он оставил мне выбор между нашей нищенской жизнью или богатством на свободе.
Инженю поджала губы в гримасе глубочайшего презрения.
Это было ее единственным ответом.
— Не держите на меня зла, — продолжал Оже, — ведь вас спас Бог! Я думал прийти сюда и убить подлеца-принца в ваших объятиях; но я не спас бы вашу честь и погубил бы вашу жизнь, мою, погубил бы всех, кто вам дорог. За это убийство меня приговорили бы к смертной казни, позор и эшафот погубили бы всех нас. Поймите меня, Инженю: по моим расчетам, подсказанным страхом, я признаю это, вы не должны были бы знать о преступлении, которое бы вас обесчестило; принц исчез бы, не узнанный вами; на другой день вы стали бы принадлежать мне, так что прошлое больше не огорчало бы вашу память…
— Замолчите! — вскричала она, трепеща от гнева. — Довольно! Вы мне противны! Вы думаете, что смягчите ваше преступление, ссылаясь в свое оправдание на страх?
— Но, по-моему…
— О, повторяю, молчите!
— Инженю!
— Значит, я вышла замуж за подлеца! Значит, перед Богом я взяла мужа, который, вместо того чтобы защищать меня, рискуя жизнью, как заповедует поступать мужьям Священное Писание, предает и бесчестит меня, спасая собственную шкуру! Вы подлец, и вы еще просите меня простить вас? Да, я выгоняю вас потому, что вы подлец! Именно потому, что вы подлец, я не прощаю вас и не прощу никогда!
Оже продолжал стоять на коленях.
Он, правда, поднял голову и молитвенно сложил на груди руки.
Но презрение Инженю к этому человеку, казалось, стало еще сильнее, если такое вообще было возможно.
— Встаньте, если хотите, — сказала она, — или упивайтесь вашим бесчестием, если вам так нравится: меня это не волнует.
— Но дайте мне хотя бы надежду!
— Надежду на что?