Король Филипп де Валуа внимательно выслушал это долгое перечисление врагов; потом, когда оно завершилось, удивился, не услышав вызова от человека, которого подозревал в наибольшей вражде к себе.
— Разве вам нечего передать мне от имени кузена моего, герцога Брабантского? — спросил король.
— Нет, государь, — ответил епископ Линкольнский.
— Теперь вы убедились, ваше величество, что мой господин остался верен данному им слову, — радостно улыбаясь, воскликнул старый рыцарь.
— Это хорошо, это прекрасно, благородный мой заложник, — сказал король, протягивая руку своему гостю, — но мы ведь еще не закончили войну. Давайте подождем.
Потом Филипп повернулся к послу и сказал:
— Наш двор — это ваш двор, монсеньер Линкольн, и вы доставите нам честь и удовольствие, если изволите погостить у нас сколько пожелаете.
Теперь необходимо, чтобы читатели позволили нам на время покинуть Европу, где обе стороны заканчивали суровые приготовления к наступлению и обороне (их может опустить романист, но долг историка — поведать о них во всех подробностях), чтобы по ту сторону пролива бросить взгляд на некоторых других персонажей этой хроники, о коих, сколь бы важны они ни были, мы, похоже, ненадолго забыли, проследовав за королем Эдуардом из Вестминстерского дворца в пивоварню эшевена Якоба ван Артевелде. Мы имеем ввиду королеву Филиппу Геннегаускую и прекрасную невесту графа Солсбери Аликс Грэнфтон, промелькнувших перед нами на королевском пиру, столь странно и внезапно прерванном приходом графа Робера Артуа и последовавшим затем принесением обетов.
Как только в королевстве стало официально известно об отъезде короля, королева Филиппа, которую ее уже довольно поздняя беременность вынуждала бережно относиться к своему здоровью (кстати, королева, будучи строгих нравов, поставила бы себе в вину любое, даже самое невинное развлечение в отсутствие короля), удалилась с самыми близкими придворными в замок Ноттингем, расположенный почти в ста двадцати милях от Лондона. Там она проводила время за чтением религиозных книг, рукоделием и куртуазными беседами с фрейлинами; среди них ее самой верной подругой и самой любимой наперсницей, вопреки тому сверхъестественному чутью, благодаря которому женщины угадывают соперницу, неизменно была Аликс Грэнфтон.
В один из тех долгих зимних вечеров, когда, устроившись перед большим камином, где, весело потрескивая, пылает огонь и так приятно слушать, как порывы ветра разбиваются об острые углы древних башен, наш давний знакомый Уильям Монтегю обходил с ночным дозором стены крепости, а две подруги в просторной высокой спальне (стены, обшитые панелями из резного дуба, занавешенные плотными, темными портьерами окна и огромная кровать), отослав всех фрейлин — ведь общество очень тяготит любящее сердце и поглощенный своими мыслями ум, — чтобы чувствовать себя свободнее не в словах, но в мыслях, остались наедине при свете лампы, свет которой не достигал тонувших в полумраке темно-коричневых стен, и сидели за массивным, на грубых ножках столом, покрытым дивной скатертью (ее пестрая вышивка выделялась в этой комнате ярким пятном среди старинных блеклых тканей). Обменявшись несколькими словами, женщины глубоко задумались, и, хотя размышляли они о разном, причина была одна и та же — обет, что дала каждая из них.
Как мы помним, обет королевы был ужасен: она поклялась именем Господа нашего, рожденного Пресвятой Девой и распятого на кресте, что разрешится от бремени только на земле Франции, и если в день родов она не сможет сдержать клятвы, то лишит жизни себя и выношенного ею младенца. В первые минуты она поддалась охватившему всех сотрапезников сильному восторгу; но с того дня прошло четыре месяца, роковой срок приближался, и каждое шевеление дитяти во чреве напоминало матери о неосторожном обете, данном супругою короля.
Обет, принесенный Аликс, был не столь суров; она, как мы помним, поклялась, что в тот день, когда граф Солсбери вернется в Англию после того, как побывает на земле Франции, отдаст ему свое сердце и станет его женой. Половина этого обещания в исполнении не нуждалась, ибо ее сердце уже давно было отдано графу, поэтому Аликс с не меньшим нетерпением, нежели королева, ждала какого-либо известия из Фландрии, возвещающего о начале военных действий, и ее задумчивость, хотя и не столь печальная, была не менее глубокой, чем у Филиппы; правда, мечты обеих женщин следовали своими путями — для одной это был страх, для другой надежда — и увлекали в просторы воображения. Королеве виделись безводные и мрачные, пустыни, придавленные серым небом и усеянные могилами; графиня, наоборот, беззаботно порхала по веселым лужайкам, украшенным розовыми и белыми цветами, из которых невесты плетут себе венки.
Тут на башне замка пробило девять, и, пробужденный ударом бронзового молотка, каждый пробиваемый час, этот сын времени, встрепенулся и умчался на трепещущих крыльях, молниеносно уносящих его в вечность. С первым — ударом часов королева вздрогнула, потом прислушалась, считая другие удары с грустью, не лишенной страха.
— В этот час, в такой же зимний день, — изменившимся голосом сказала она, — эта комната, сегодня тихая и покойная, была заполнена шумом и криками.
— Разве не здесь праздновали вашу свадьбу с его величеством Эдуардом? — спросила Аликс; пробужденная от мечтаний голосом королевы, она отвечала скорее на свои мысли, чем на донесшиеся до нее слова.
— Да, да, здесь, — прошептала та, кому был задан вопрос. — Но я имею в виду другое событие, более близкое нам по времени, событие кровавое и страшное, которое тоже произошло в этой комнате: я говорю об аресте Мортимера, любовника королевы Изабеллы.
— О! — вскрикнула Аликс, тоже вздрогнув и с испугом оглядываясь. — До меня часто доходили обрывки разговоров об этой трагической истории, и я, признаюсь вам, с тех пор как мы живем в этом замке, не раз пыталась выяснить подробности о том, в какой комнате она разыгралась и каким образом происходила, Но, поскольку наш король вернул своей матери свободу и подобающие почести, никто не захотел мне отвечать либо из-за боязни, либо из-за незнания. Значит, ваше величество, вы говорите, что это было здесь? — помолчав, спросила Аликс, склонившись к королеве.
— Не мне надлежит выведывать тайны моего супруга, — ответила Филиппа, — и стараться узнать, живет ли сейчас королева Изабелла во дворце или в позолоченной тюрьме и кем поручено служить гнусному Матревису, приставленному к ней, — секретарем или тюремщиком; все, что в мудрости своей решает мой повелитель-король, решено правильно и сделано верно. Я его скромная супруга и подданная, и не мне обсуждать его поступки; но то, что сделано, уже никогда не изменишь: сам Господь Бог не мог помешать тому, что свершилось. Так вот, Аликс, я сказала вам, что семь лет тому назад, в этой спальне, в такой же зимний вечер и тоже в девять часов, был арестован Мортимер, в ту минуту, когда он, может быть, поднявшись с кресла, где я сейчас сижу, и удаляясь от стола, на который мы сейчас опираемся, собирался лечь в эту кровать, куда я целых три месяца ни разу не легла без того, чтобы перед моими глазами не возникла вся эта кровавая сцена и, словно бледные призраки, не промелькнули все ее актеры. Кстати, Аликс, у стен самая хорошая память и часто они оказываются болтливее людей; эти стены хранят воспоминание обо всем, что они видели, и вот этими устами они мне все рассказали, — продолжала королева, указывая на глубокую зарубку, сделанную ударом меча на одной из украшенных резьбой пилястр камина. — Именно там, где сидите вы, пал Дагдейл, и если вы поднимете коврик, на котором покоятся ваши ножки, то, без сомнения, увидите плиту пола, еще сохранившую следы его крови, ибо борьба была страшной и Мортимер защищался как лев!