– О Дуглас, – воскликнула королева, – только вы могли так все придумать и устроить! Благодарю вас, благодарю!
И она протянула ему руку для поцелуя.
Яркий румянец залил щеки молодого человека, но в тот же миг он овладел собой, опустился на одно колено и, укрыв в душе любовь, в которой он всего лишь раз признался королеве и о которой обещал больше никогда ей не говорить, принял протянутую ему руку и поцеловал с такой почтительностью, что никто бы не увидел в этом поцелуе ничего, кроме свидетельства безграничной преданности.
Затем, отвесив глубокий поклон, он удалился, поскольку слишком долгое пребывание у королевы могло бы возбудить подозрения.
Когда наступил обед, Дуглас, как и обещал, принес моток веревок. Их оказалось недостаточно; в тот же вечер Мэри Сейтон опустила веревку из окна, и Джордж привязал к ней еще один моток; об этом они заранее договорились, и проделано это было без всяких помех через час после возвращения охотников.
Наутро Джордж покинул замок.
Королева и Мэри Сейтон, не теряя времени, начали плести веревочную лестницу, и на третий день она уже была готова. В тот же вечер Мария, исполненная нетерпения и, пожалуй, скорей желая убедиться в неусыпности своих сторонников, чем узнать, скоро ли освобождение, поставила на окно лампу; в тот же миг, как и обещал Джордж Дуглас, огонь в домике на Кинросском холме исчез; королева приложила руку к сердцу и насчитала двадцать ударов, после чего свет опять появился; итак, все наготове, но срок еще не установлен.
В течение недели каждый вечер королева ставила на окно лампу и каждый раз насчитывала двадцать ударов сердца, но наконец в первый день следующей недели насчитала только десять ударов, на одиннадцатом свет снова появился.
Королева не поверила себе, решила, что ошиблась; она убрала лампу, а минут через пятнадцать вновь поставила ее на окно; незримый наблюдатель понял, что у него требуют подтверждения вести, и убрал огонь. Мария принялась считать удары сердца, и хотя сейчас оно билось куда стремительней, на двенадцатом ударе на горизонте вновь загорелась звезда; никаких сомнений не оставалось: для побега все готово.
Ночью Мария не могла уснуть и готова была расплакаться от переполняющего ее чувства благодарности друзьям. Настало утро, и королева несколько раз переспрашивала Мэри Сейтон, действительно ли был обнадеживающий ответ, не приснился ли он ей. При каждом шуме она вздрагивала, ей чудилось, что план, от которого зависит ее свобода, раскрыт, а за завтраком и обедом она не осмеливалась поднять глаз на Уильяма Дугласа из страха прочесть на его лице, что все рухнуло.
Вечером королева вновь задала лампой вопрос, и ответ был тот же самый; ничего не изменилось, и маяк все так же сулил надежду.
В течение пяти дней он продолжал отвечать, что срок побега близок, но вечером шестого дня, едва королева успела просчитать до пяти, огонь появился снова. Королева ухватилась за Мэри Сейтон: от радости и испуга она едва не лишилась чувств. Побег назначен на следующую ночь.
Королева повторила светом вопрос и получила тот же самый ответ; сомнений больше не было, все готово, и узницу вдруг охватил такой страх, что, если бы Мэри Сейтон вовремя не пододвинула стул, она упала бы в обморок; однако через несколько секунд она, как обычно, овладела собой и почувствовала себя сильной и решительной, как никогда.
До полуночи королева простояла у окна, не отрывая глаз от благословенного светоча; в конце концов Мэри Сейтон заставила ее лечь и предложила, если ей не хочется спать, почитать стихи Ронсара или несколько глав из «Моря историй». [72] Однако Мария не хотела слушать ничего светского и попросила читать ей часослов, отвечая на каждую молитву так, как если бы она присутствовала на мессе, которую служит католический священник; к рассвету ее сморил сон, а изнемогавшая от усталости Мэри Сейтон заснула прямо в кресле, стоящем у изголовья королевской кровати.
Проснулась Мэри оттого, что кто-то дотронулся до ее плеча: то была королева, уже успевшая встать.
– Ты только посмотри, душечка, какой дивный день посылает нам Господь. Природа словно ожила. О, до чего же я буду счастлива, ощутив себя свободной среди этих долин и гор! Нет, право, небеса на нашей стороне.
– А я, ваше величество, предпочла бы погоду похуже, – ответила Мэри Сейтон, – и ночь потемней. Поверьте, сегодня нам будет способствовать не свет, а мрак.
– Знаешь, – сказала королева, – мы проверим, действительно ли Бог за нас. Если погода останется такой же, что ж, тогда ты права, и он нас покинул, но если небо затянется тучами – знаешь, душенька, что это будет значить? Это будет явное свидетельство, что он покровительствует нам.
Мэри Сейтон с улыбкой кивнула в знак того, что она согласна с суеверными предположениями королевы, после чего та, будучи не в силах сидеть сложа руки, собрала оставшиеся у нее немногочисленные драгоценности и сложила их в шкатулку, подготовила к ночи черное платье, чтобы как можно меньше выделяться в темноте, наконец, покончив со всеми приготовлениями, уселась у окна, поглядывая то на озеро, то на, как всегда, безмолвный и словно необитаемый дом на Кинросском холме.
Настал час завтрака; королева была так счастлива, что встретила Уильяма Дугласа куда благожелательней, чем всегда, и, пока длилась трапеза, с трудом удерживала себя, чтобы не вскочить, но Уильям Дуглас удалился, похоже, так и не заметив ее возбуждения.
Едва он вышел, Мария кинулась к окну: ей хотелось вдохнуть свежего воздуха, а кроме того, ее взгляд манили широкие просторы, которые скоро откроются перед ней; она подумала, что, вырвавшись на свободу, никогда не войдет ни в один дворец, а будет скитаться среди этих просторов. Но вскоре радость куда-то испарилась, и она почувствовала, как у нее тревожно сжимается сердце. Она поделилась тревогой с Мэри Сейтон, и девушка успокоила ее, но скорей из чувства долга, чем от убежденности.
Как ни медленно ползли часы, но время все-таки шло; после полудня по лазурному небу проплыли несколько облаков, и королева радостно показала на них своей подруге по заточению; Мэри Сейтон захлопала в ладоши, нет, не потому, что исполнялось предчувствие Марии Стюарт – просто, чем темней будет ночь, тем легче осуществить побег. Пока узницы следили за облаками, настала пора обеда – целых полчаса скованности и притворства, тем более тягостного, что Уильям Дуглас, видимо, в благодарность за утреннюю приветливость счел себя обязанным произнести несколько ничего не значащих любезностей, что вынудило королеву принять в разговоре чуть более живое участие, чем позволяло ее тревожное настроение; впрочем, Уильям Дуглас, кажется, не заметил, как и за завтраком, некоторой ее рассеянности.
Он вышел, и королева вновь бросилась к окну: час назад она видала несколько кудрявых облачков, а сейчас они затянули все небо, и оно уже было не лазоревым, а свинцовым. Итак, предчувствие королевы исполнилось. А дом на холме, еще видимый в сумерках, казался все таким же необитаемым.