Казалось, Лаэт во что бы то ни стало хотел вызвать Пико на обсуждение этой темы, несмотря на то что друзья знаками предупреждали его об осторожности. Джованни огляделся вокруг. Гости разошлись по залу небольшими группами и оживленно болтали. Всех умиротворило угощение и вино, которое все время разносили слуги. Никто не обращал внимания на неаполитанца, Помпония и их собеседников. Он поискал глазами Манетто, и ему почудилось, что тот одобряет беседу.
— Я больше верю в мудрость древних, в учение Лукреция, с его разумным толкованием природы вещей, — ответил Пико. — Думаю, что, по сути дела, и мы, и весь мир могли бы вернуться из царства смерти. Но это может произойти только по окончании великого космического года, когда атомы вещества, из которого мы состоим, завершат невероятно длинный цикл всевозможных комбинаций и снова пойдут по тому же кругу.
Помпоний продолжал пристально на него глядеть, и понять выражение его лица было невозможно. Потом заметил, покачав головой:
— Мне известны мысли Лукреция, а также грека Эпикура, последователем которого он был. Но повторение, которое он себе представлял и в которое вы уверовали, всего лишь новое появление идентичной копии, предопределенное неколебимыми законами. Всего лишь появление на сцене в труппе одних и тех же актеров, которые день за днем представляют одну и ту же комедию. Уже сами древние предвидели ничтожность и безнадежность этой теории. Ее не приняли ни Платон, ни его великие предшественники. Они, наоборот, искали в словах и в пении возможности порвать цепи смерти.
— Боюсь, что безуспешно, — парировал Пико.
Антонио Перфетти следил за репликами, переводя глаза с одного на другого.
— Однако, дорогой Помпоний, именно легенда об Орфее, только что показанная нам, отрицает такие возможности, как справедливо заметил этот юноша. А Орфей был величайшим из предшественников Платона, которых вы, конечно, имели в виду, когда о них говорили.
— Вам стоило бы внимательнее вдуматься в то, что мы видели, и в ту историю, что представляет собой источник аллегории. Я со знанием дела говорю «историю», ибо наши предки расценивали ее не как сказку, а как реальный факт. Магу Орфею действительно не удалось вырвать возлюбленную у теней, которые ее похитили. Но почему? Не только из-за несовершенства магии, которой, однако, хватило, чтобы войти в ворота Ахеронта и увернуться от клыков трехголового Цербера. Его остановили не трудности передвижения по пропастям и топям царства мертвых. Ведь он невредимым добрался до трона Плутона. Нет! — страстно продолжал гуманист. — К прискорбному поражению Орфея привело только внезапно вспыхнувшее желание, желание женщины. Он не смог с собой справиться и пренебрег законом тени, который сам хорошо знал. Это его и сгубило. И сгубит всякого, кто рискнет двинуться по пути чародейства, будучи даже вооружен знанием, но не обладая необходимой выдержкой.
— То есть вы хотите сказать, что прекрасная Эвридика снова увидела бы солнечный свет, если бы Орфей соблюдал все правила обряда возвращения? — спросил Пико, совершенно не убежденный словами Помпония. — Вы действительно верите в наличие словесной формулы или песнопения, способного пересилить законы природы?
— А что есть природа, мой юный друг? — благожелательно улыбнулся Лаэт.
Пико пожал плечами.
— Затрудняюсь сказать. В разные века люди определяли этим словом разные силы.
— Но это определяли люди. А вы сами? — настаивал гуманист.
Манетто и Антонио Перфетти молча наблюдали за ними. Видимо, тоже ожидая ответа.
Пико набрал воздуха и начал:
— Я думаю, что природой называют ту слепую силу, что побуждает атомы отклоняться от их свободного падения в пустоте и давать жизнь целой цепи соединений, которые, в свою очередь, и являются началом всех начал. Эпикур называл ее «клинамен», остальные именовали духом.
Помпоний взглянул на Перфетти и грустно покачал головой.
— Друг мой, по-вашему выходит, что человек — плод слепого отчаяния. Он создан без цели, без смысла, без надежды.
Было видно, что Помпоний искренне огорчен. В нем чувствовалась отеческая теплота, к которой примешивалась смутная тревога.
— Вы поддерживаете позицию человека, который, желая нас освободить, сделал нас рабами худшего из тиранов — Рока. А хорошо бы вам извлечь урок из судьбы его лучшего ученика: ведь Лукреций сошел с ума, слагая поэму, вдохновленную этой идеей.
— Лукреций [54] потерял рассудок от неразделенной любви, а может, от зелья, которое выпил, чтобы избавиться от этой любви.
— Да… От любви к женщине. Так говорят. Но лучше бы он оставил нездоровые доктрины учителя и смирил гордыню перед истинным философом, божественным Платоном! Он видит нас не слепыми порождениями случая, а творениями разумного замысла Бога, образами Его идей. Мы не случайные сочетания кирпичиков слепой и глухой материи, а существа, в самом несовершенстве которых сияет крошечная частичка Создателя.
— И этот свет возвращают нам слова античных мудрецов, ибо само их слово есть образ божественного могущества, — вмешался Перфетти. — Бог творил мир, сопровождая деяние словами, и первые философы запечатлели их в своих сочинениях. Знать эти слова и уметь их произнести означает повторить акт творения. Орфей своими песнями это умел, и леса расступались перед ним, мертвые восставали к жизни!
Манетто прислушивался к разговору, внимательно следя за реакцией Пико.
— Антонио Перфетти и Помпоний Лаэт посвятили свои жизни поискам текстов тех, кто услышал слово Бога.
— А на каком языке говорил Бог? — спросил Джованни.
— Слово Бога — звук и свет. Его услышал Тот, известный также как Гермес Триждывеличайший. Он хотел передать божественный звук людям и нашел способ, как воссоздать его в форме. Так был создан первый язык, записанный знаками, которые мы зовем иероглифами. Следовательно, ближе всех к истокам египетский язык.
Пико, покусывая губы, внимательно прислушивался к словам гуманиста.
— Однако мы утратили способность понимать божественный звук, — заметил он.
— Правильно, — согласился Антонио Перфетти. — Но нам известны его отголоски, зазвучавшие в языке халдеев, потом евреев, которые прятали его в тайниках храма, чтобы он не ослепил убогий народ своим сиянием. И наконец, в языке греков. Каждое поколение писцов находило новые знаки, сохранявшие слово в новых формах. Но теперь, когда на севере стала распространяться машина, воспроизводящая слова без вмешательства человека, это великое знание может исчезнуть навсегда.
— Разве что бесконечная доброта Господа не вдохновит кого-нибудь на создание нового шрифта, который выведет эту машину из безумного круга, — прошептал Помпоний.