Тайная история Леонардо да Винчи | Страница: 152

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Одним из них был Америго. Другим — человек постарше, незнакомый Леонардо, однако в одежде и шляпе итальянского купца.

А рядом с ними стоял Никколо Макиавелли.

Блики огня прыгали на их лицах, отчего черты лиц тоже как будто плясали, словно эти люди были не из плоти, а из дыма, как джинны.

— Леонардо! — воскликнул Америго, бросаясь ему навстречу. — Ты погляди только, кого мы нашли!

И Леонардо обнял Никколо, который выглядел выше, старшей, несомненно, намного сдержанней… каким был год назад, когда Леонардо только-только взял на себя его опеку. Наконец Леонардо разжал объятия, и тогда Никколо поклонился и сказал:

— Маэстро, я хочу представить тебе мессера Джована Марию Анджолелло, посла Венеции в империи турок.

Леонардо вежливо поклонился и вновь обернулся к Никколо:

— А как ты оказался здесь, Никко?

— Никколо, — поправил тот.

— Твой сын спас мне жизнь, — сказал посол. Венецианец был смуглым красивым мужчиной. — Великий Турок бежал, бросив нас пешими, оставив на произвол мамлюкам, которые убивали без пощады всех, кто встречался им на пути.

— Никколо уговорил одного из офицеров доставить их к самому калифу, — прибавил Америго. — Куан перехватил их и привел ко мне. А я доставил сюда — обоих, потому что Никколо не хотел оставить своего друга.

— Мы хотели воззвать к великодушию калифа, — сказал Никколо. — Быть может, он даровал бы нам жизнь, а быть может, и нет. Быть может, он подверг бы пыткам мессера Джована, а быть может, и нет. Но когда мы встретились с Америго, я уже не мог оставить мессера Джована, а Куан оказался весьма великодушен.

Леонардо мог лишь стоять и слушать, потрясенный тем, что отыскал наконец того, к кому так долго стремился, — и повстречал незнакомца. И словно сама земля оказалась лишь продолжением тела Леонардо, почва под ногами слабо, но отвратительно содрогалась и слышался отдаленный рокот.


И вот они подымались вверх, из темноты к рассвету — Леонардо, Сандро, Никколо со своим венецианским другом и Миткаль; они стояли в плетеной корзине, держась на расстоянии друг от друга, чтобы сохранять равновесие корзины. Леонардо подбрасывал топлива в жаровню, и шар подымался все выше в неподвижном влажном воздухе, в сером предутреннем свете — над утесами, над замком; и Леонардо смотрел на поле битвы, на горы трупов, на все еще дымившиеся укрепления… и на Никколо, который был вежлив, отстранен и пуст. О да, Никколо многому научился от владык и послов, но более всего — от Леонардо; и в ужаснувшем его озарении Леонардо представил, что он и Никколо теперь одно, что они могут говорить друг с другом, но не общаться. Да, он многому научил Никколо, научил… и потерял его. Мальчик стал мужчиной, а мужчина был мертв.

Мертв, как те, что остались внизу.

Леонардо нашарил записную книжку, привычно висевшую у него на бедре. Ему бы швырнуть ее за борт корзины, в пустоту, в сумятицу гор… но он лишь крепче сжал книжку, потому что еще не готов был расстаться с ней.

Даже если оставшееся внизу побоище — исключительно его вина.

Нет, не Миткаль был ангелом смерти, а он сам, ибо разве не умерли все, кто окружал его? Разве не сотворил он горы трупов своими пушками и снарядами, мортирами и косами так же верно, как пером?

И не он ли сотворил Никколо, который смотрел на мир изучающе, без детской страстности?

Миткаль сжал его руку, как когда-то Никколо, — Миткаль, который понимал смерть, и убийство, и пустоту.

Смерть тянулась к смерти, к Леонардо, который смотрел внутрь себя, внутрь своей памяти, на великий собор, что парил перед ним невесомо и прозрачно, словно гаснущие созвездия. И Леонардо вспомнил… вспомнил, что святой Августин называл три вида времени: настоящее прошлого, настоящее настоящего и настоящее будущего — все это были комнаты и галереи, лабиринт часовен и апсид, средоточие памяти.

И, как бывало множество раз прежде, Леонардо вошел в собор.

Вновь стоял он перед трехглавым демиургом, бронзовой статуей с лицами его отца, Тосканелли и Джиневры; но голова Джиневры отвернулась от него, дабы не обременять слишком тяжкой печалью. Ее глаза с тяжелыми веками были закрыты, как в смерти; но головы отца и Тосканелли смотрели на Леонардо, и Тосканелли приветственно улыбнулся ему. Затем демиург отступил и жестом указал Леонардо на далекие, погруженные во мрак чертоги, галереи и коридоры будущего — сейчас их озаряло свечение, точно проникавшее сквозь цветное стекло. Тосканелли кивнул, давая ему дозволение удалиться, и Леонардо, не останавливаясь, прошел через залитые ярким светом комнаты своего недавнего прошлого, чертоги калифов и правителей, любви и страха, предсмертной муки тысяч убиенных; и на сей раз он не замедлил шага во Флоренции, где в его памяти нетронутой существовала Джиневра. Он последовал ее примеру и отвел глаза, иначе заглянул бы в спальню, где она была убита, и остался бы там, — Тосканелли предостерегал его об опасностях прошлого. Он миновал убийства и заговоры, картины, фрески и размышления, изобретения и вспышки восторга; и ощутил боль потери и одиночества, когда проходил мимо Симонетты, которая вновь приняла его за ангела: она смотрела сквозь его лицо в совершенную розу небес.

Он прошел нефами, разделенными на сводчатые квадраты… прошел через бронзовые двери, что вели к купели Винчи, и увидел свою мать Катерину и приемного отца Ачаттабригу. Ощутил прикосновение огрубевших трудовых рук Ачаттабриги, вдохнул запахи чеснока и похлебки, пропитавшие одежду его матери, увидел, осязал, обонял гроты и леса, что открывал ребенком. Но сейчас он быстро прошел темнеющими квадратами, коридорами, часовнями и хорами и вошел в витражное сияние того, что святой Августин называл настоящим будущего. Здесь в мягком рассеянном свете созерцания он заглянул в комнату с белеными стенами, испещренными копотью; тусклый свет сочился сквозь высокие узкие окна, дробясь в концентрических розетках, как в плохо шлифованных призмах. Книги, бумаги и свитки были сложены вдоль стен и на длинных полках, рассыпаны по столам и полу вперемешку с картами и чертежами, инструментами и линзами.

Старик сидел перед небольшим огнем, бросая в его рыжеватые сполохи страницы самого ценного из своих рукописных кодексов. Пламя шипело, когда из свежего зеленого дерева рождались капли и, пощелкивая, умирали от жара; а страницы свертывались, как цветы на закате, и темнели, охваченные огнем.

И когда Леонардо отвел взгляд от тени, которой однажды станет он сам, тьма начала заполнять пустые комнаты, коридоры и галереи его собора памяти.

И покуда калифово знамение поднималось к облакам, окрашенным рассветными бликами, и чудесным образом плыло к западу, покуда отдаленные землетрясения сотрясали отдаленные города, Леонардо понял, что все это — все, что произошло в этих чужих краях, — должно быть перемещено в область снов и кошмаров. Он рад был замкнуть эти двери в мир, так, словно эти приключения никогда не приключались. Хотя он все еще крепко сжимал свою книжку, он знал, что однажды она будет предана пламени. Но сейчас он радовался, ибо узрел величайшее свое творение, созданное из любви, наслаждения и муки, из вины и одиночества, гения и тьмы.