Улава очень поддерживало – как, впрочем, и всех в усадьбе – то, что Стейнфинн сносил свою беду так достойно и мужественно. Он потерял много крови, и все же рана его была не столь опасна, чтобы стать смертельной для сильного и рослого мужчины. Однако же Стейнфинн говорил: он скоро умрет, и его, видно, подтачивала жажда кончины. И Улаву казалось – это, верно, было бы достойным завершением всего случившегося во Фреттастейне. Было бы куда более странным, если бы Стейнфинн и Ингебьерг ныне снова начали вести свою прежнюю беззаботную, шумную и безалаберную жизнь, как в прежние времена, и тем паче после всего пережитого. О новом же бесчестье, которое навлекла на них дочь, им так и не довелось узнать. А он, Улав, избежал ответа за это злодеяние…
Так что его мучил более всего лишь страх за Ингунн – он не покидал его ни на минуту: ее горе было тихим и немым. Он говорил с Турой, а Ингунн сидела рядом, безмолвная, точно камень. Порой глаза ее наполнялись слезами, губы слабо и горько дрожали, потом ее начинали душить слезы, но даже и тогда она не издавала ни звука. Казалось, ею овладевало отчаяние, и она представлялась ему столь отчужденной и одинокой, что он не в силах был на нее смотреть. Отчего она не могла горевать и утешаться вместе с ними… Отчего молчала… Временами он чувствовал: она на него смотрит; но когда он поворачивал к ней голову, то лишь мельком ловил ее взгляд, такой скорбный и беспомощный, – и она тут же отворачивалась от него. В ушах Улава все звучал и звучал один из этих новых плясовых напевов, который он слышал зимой в долине возле церкви; он не желал думать о нем, но… «неужто горюешь о чести своей?..» Часто он готов был разгневаться на нее: ведь это она мешала ему разделаться с беспросветными ночными страхами, мертвой хваткой вцепившимися ему в горло в миг первого порыва раскаяния в грехопадении.
Но теперь он сдерживал самого себя, изо всех сил стараясь быть ей словно бы добрым братом. С того первого утра он избегал оставаться с нею наедине. Когда ему удалось склонить Туру уговорить Ингунн ночевать вместе с ней в летнем доме, он почувствовал себя увереннее, и совесть его стала спокойней. Он считал, что под опекой Туры Ингунн надежно защищена и от него самого.
Однажды вечером Улав спускался верхом по лесистому склону; он ездил на сетер – высокогорное пастбище с хижиной – с поручением к Гриму. Вечернее солнце уже садилось за верхушками елей, когда он подъехал туда, где тропинка шла вдоль лесного озерца, к северу от усадьбы. Высокий лес стоял сплошняком вокруг бурой воды, так что здесь рано темнело. И тут Улав увидел: среди вереска у самой тропки сидит Ингунн. Поравнявшись с ней, он придержал коня.
– Ты что это здесь сидишь? – удивился он. – Сказывают, в здешних местах неспокойно после захода солнца.
Была она на себя не похожа, до того страшна! Она ела чернику, отчего губы и пальцы у нее стали совсем синие. Лицо Ингунн опухло от слез, которые она размазала по всему лицу пальцами, вымазанными в чернике.
– Неужто Стейнфинну хуже? – спросил Улав.
Наклонившись вперед, она еще горше заплакала.
– Неужто помер? – так же озабоченно спросил Улав.
Ингунн, всхлипывая, выдавила из себя, что батюшке нынче лучше.
Улав снова придержал буланого Эльгена, который рвался вперед. Юноша уже перестал дивиться ее вечной слезливости, хоть это и раздражало его. Брала бы уж пример с Туры. Та теперь совладала со своим горем и скупилась на слезы, – вскоре сестрам, быть может, придется поплакать сильнее прежнего.
– Ну, так что случилось? – уже нетерпеливо спросил он. – Чего ты хочешь от меня?
Ингунн подняла свое перемазанное черникой, заплаканное лицо и взглянула на него. Улав, видно, не собирался спешиваться, и она, закрыв глаза руками, опять залилась слезами.
– Что с тобой? – снова спросил он, но она не ответила. Тогда он слез с коня и подошел к ней. – Ну что?! – испуганно сказал Улав, отнимая ее руки от лица. Долго не мог он добиться никакого ответа. И все спрашивал и спрашивал: – Да что ты, в самом деле? Почему так плачешь?
– Как же мне не плакать! – всхлипывала она, наклоняясь вперед. – Коли ты не хочешь больше ни словечком со мной перемолвиться…
– Да что ты еще выдумала? – дивясь, спросил он.
– Я ничего худого не сделала, а только то, чего ты сам пожелал, – сетовала она. – Просила тебя уйти, а ты не захотел меня отпустить. А после не удостоил меня ни единым словечком… Скоро я, верно, останусь круглой сироткой, ты же тверд, как камень и железо; поворачиваешься спиной и не желаешь даже взглянуть на меня, хоть мы выросли вместе, как брат и сестра. А все потому, что из любви к тебе я один разок позабыла и приличие, и девичий стыд…
– Глупее мне ничего слышать не доводилось! Рехнулась ты, что ли?..
– Да, раз ты отталкиваешь меня! Но ты не знаешь, не знаешь! – кричала она вне себя. – Откуда ты знаешь, Улав: может, я ношу под сердцем твоего ребенка!
– Тс-с-с! Не кричи так! – пытался он утихомирить ее. – И ты этого тоже знать еще не можешь! – сурово сказал он. – Не понимаю, о чем ты толкуешь? Неужто я не разговаривал с тобой? Сдается мне, все эти недели я только и знал, что говорил с тобой. А в ответ и трех слов не услышал, ты только ревела без удержу.
– Ты оттого говорил со мной, что тебе деваться было некуда, – задыхаясь и всхлипывая, произнесла она, – когда в горнице была Тура и другие люди. А от меня ты бежишь, словно я прокаженная. Ни разу не подошел, чтобы мы могли потолковать с глазу на глаз. Мне только и остается плакать, я… когда вспоминаю нынешнее лето – ведь ты каждый вечер бывал у меня…
Лицо Улава залилось краской.
– Не то нынче время, – отрезал он.
Поплевав на кончик плаща, он стал вытирать ей лицо, но проку было мало.
– Более всего я пекусь о твоем же благе, – прошептал он.
Она вопрошающе взглянула на него с такой печалью, что он привлек ее к себе.
– Я желаю тебе только добра, Ингунн!
Вдруг оба они вздрогнули. По другую сторону озерца, среди каменистых осыпей что-то шевельнулось. Кругом не было ни души, но одинокая молодая березка, росшая среди камней, дрожала, словно кто-то сию минуту качнул ее ствол. Стоял еще день, но лес темной стеной заслонял озерцо; над ним и над дальним болотом у края леса на востоке начал подниматься туман.
Улав пошел к своему коню.
– Давай поедем отсюда, – тихо сказал он. – Садись на седло позади меня.
– А ты придешь ко мне потолковать? – умоляюще спросила она, когда он натягивал поводья. – Приходи после ужина.
– Ну ясно, приду, коли ты того желаешь, – помедлив, сказал он.
Обхватив Улава руками, она крепко держалась за него, пока они спускались вниз к усадьбе. Улав чувствовал какое-то странное облегчение и понял: он может отказаться от своих благих намерений – избегать повода к искушению, раз она сама того хочет. Но его в то же время оскорбляло, что она отвергла жертву, которую он желал ей принести…