Она подумала о Гэуте. Как он был красив и статен верхом на своем рослом вороном коне! А она сама! Немногие женщины в ее годы – а ведь ей под пятьдесят – пользуются таким завидным здоровьем; она заметила это во время своих странствий в горах. «Господи, ниспошли мне только это, и это, и это – тогда я возблагодарю тебя и не буду молить больше ни о чем, кроме того, и того, и того…»
Ни о чем другом она, пожалуй, никогда не молила бога, кроме того, чтобы он помог ей поставить на своем. И она всегда добивалась чего хотела – большей частью. А теперь вот сидит она здесь, и сердце ее разбито – и не оттого, что она согрешила перед богом, а оттого, что недовольна, зачем ей было позволено поступать по своей воле до самого конца пути.
Она не приходила к богу ни с венцом своим, ни с грехом, ни со скорбями своими – не приходила до тех пор, пока в мире оставалась хоть капля сладости, которую можно было примешать в ее кубок. А вот теперь она пришла. Теперь, когда она узнала, что мир – это харчевня, где тех, кому нечем платить, выставляют за дверь.
Кристин не испытывала ни малейшей радости от своего решения, но ей казалось, будто не она сама решила это. Бедняки, которые приходили тогда, явились в ее дом, чтобы побудить ее уйти из него. Чья-то чужая воля, а вовсе не ее собственная смешала Кристин с толпою бедняков и больных и повелела ей идти вместе с ними прочь от ее дома, где она распоряжалась как хозяйка и властвовала как мать мужей. И если она и покорилась теперь без особого сопротивления, то только потому, что знала: Гэуте будет лучше, если она покинет усадьбу. Свою судьбу она повернула по-своему, она добилась в жизни всего, чего хотела. Но сыновей своих она не могла переделать: они были такими, какими их создал бог. Ими двигало своеволие, против которого она была бессильна. Гэуте был добрый хозяин, хороший муж и преданный отец; он был деятелен и честен, как и большинство людей. Но он не был прирожденным рыцарем и вельможей; он даже не помышлял о том положении, о котором страстно мечтала для него мать. Но он очень любил ее и мучился, зная, что она ждет от него совсем другого. Потому и собиралась она теперь просить крова и пристанища, хотя гордость ее тяжко страдала оттого, что ей приходится идти к богу столь обнищавшей, что и пожертвовать теперь нечего.
Но она понимала, что ей нужно идти. Еловый лес на вершине холма тихо вздыхал и шелестел, впитывая в себя струящийся солнечный свет; молчаливая и замкнутая лежала церквушка, распространяя вокруг запах смолы. С тоской думала Кристин об умершем монахе, который взял ее за руку и повел к свету, под покров божьего милосердия, когда она была еще непорочным ребенком, и который раз за разом протягивал ей руку, чтобы вернуть обратно с ложных стезей, как при жизни своей, так и после смерти… И вдруг она живо вспоминала свой сон о нем прошлой ночью в горах.
Ей снилось, что она стояла на солнышке во дворе какой-то богатой усадьбы, и в дверях дома появился брат Эдвин. Руки его были полны хлеба, и, подойдя к ней, он отломил большой ломоть и дал ей. Она поняла, что ей следует поступить, как она и предполагала, – просить милостыню, когда она спустится в долину. И вдруг каким-то образом она очутилась рядом с братом Эдвином, и они вдвоем пошли и просили милостыню… Но вместе с тем она знала, что сон ее имел двойное значение: усадьба, как ей казалось, обозначала святое место, и брат Эдвин был одним из ее обитателей, а хлеб, который он ей подал, был не простой лепешкой, как казался, – он означал облатку, panis angelorum,1 (Хлеб ангелов (лат.) и она приняла пишу ангелов из его рук. И брат Эдвин принял изреченный ею обет.
И вот она наконец добралась до места. Кристин, дочь Лавранса, присела отдохнуть на копне сена у дороги под Сионсборгом. Было солнечно и ветрено; на той части луга, которая еще не была скошена, буйно колыхались красные и блестящие, будто шелк, травы. Только в здешних краях бывают такие красные луга. У подножия холма виднелась полоска темно-синего с белыми барашками фьорда; вдоль всего побережья, под зеленью лесистого склона, насколько хватало глаз, бился о береговые утесы свежий, белый морской прибой.
Кристин глубоко вздохнула. Хорошо бы снова очутиться здесь, хотя и немного странно, что ей никогда больше не придется покинуть эти места. Там, в Рейне, сестры, одетые в серые рясы, жили по тем же правилам святого Бернарда, что и братья – здесь, на Тэутре. Поднимаясь на рассвете и отправляясь в церковь, она будет знать, что в это же самое время Ноккве и Бьёргюльф также занимают свои места на клиросе среди других монахов. Все-таки на старости лет ей доведется жить с кем-то из своих сыновей, хотя и совсем не так, как она думала раньше.
Она сняла с себя башмаки и чулки и вымыла ноги в ручье. Туда, в Нидарос, она вступит босиком.
За ее спиной, на горной тропинке, ведущей к развалинам замка, какие-то мальчишки подняли галдеж. Они взобрались наверх, к воротам укрепления, и пытались проникнуть в разрушенную крепость. Завидев Кристин, они принялись с хохотом и гиканьем выкрикивать ей сверху бранные слова. Она притворилась, будто ничего не слышит, пока какой-то маленький оборвыш лет восьми не скатился кубарем вниз по отвесному валу, чуть не обрушившись на нее. Озорник продолжал повторять скверные слова, которым выучился у старших. Кристин обернулась к нему и сказала с усмешкой:
– Нечего… тебе так орать. Я и без того вижу, что ты троллиное отродье. Ведь порточки-то у тебя на колесиках…1 (1 В норвежских народных сказках тролли иногда надевают штаны на колесиках, которые помогают им бежать от преследователей и быстро исчезать при звуке молитвы).
Услыхав, что женщина заговорила, вся орава мальчишек сразу съехала к ней вниз. Но они притихли и сконфузились, увидев перед собой пожилую женщину в одежде паломницы, которая не бранила их за грубые слова, а сидела и смотрела на них своими ясными, большими и спокойными глазами, со скрытой усмешкой на устах. У нее было округлое, худощавое и загорелое лицо с широким лбом и маленьким выпуклым подбородком. На вид она была не очень старая, несмотря на множестве морщинок под глазами.
Тогда самые храбрые из мальчишек принялись болтать и расспрашивать, чтобы скрыть смущение, овладевшее всей ватагой. Кристин чуть было не расхохоталась, до того эти мальчишки показались ей похожими на ее собственных проказников-близнецов, когда те были маленькими. Хотя, слава богу, ее сыновья, верно, уже никогда так не сквернословили. Эти мальчуганы, были, по-видимому, детьми бедняков из города.
И вот теперь, когда настало время, о котором она мечтала всю дорогу, и она наконец стояла у подножия креста на Фегинсбрекке, глядя на раскинувшийся внизу Нидарос, вышло так, что она не смогла сосредоточиться ни для молитвы, ни для размышления. В городе разом ударили во все колокола к вечернему богослужению, а мальчишки болтали наперебой и непременно хотели ей показать все, что было вокруг…
Тзутру ей не удалось разглядеть, потому что над фьордом, пониже Фросты, как раз проходил шквал с туманами и бурными ливнями.
Окруженная стайкой ребятишек, спускалась она вниз по крутым тропинкам меж скалами Стейнберга – и тут послышались кругом звон коровьих бубенчиков и крики пастухов: стадо возвращалось с городского пастбища. У ворот крепости над Ни-даросским валом Кристин и ее юным провожатым пришлось переждать, пока скотину гнали мимо них. Пастухи гикали, кричали и бранились, быки бодались, коровы теснили друг друга, а мальчишки сообщали, кому принадлежит тот или иной вол. Когда они наконец миновали ворота и очутились на прибрежных улочках, Кристин пришлось глядеть в оба, чтобы не ступить своими босыми ногами в коровий навоз, лежавший кучами на размякшей дороге.