Мальчик положил копье на шею лошади, так что его острие торчало как раз между ушами животного. Лавранс знал, что в этом ущелье во множестве водятся медведи. Ему казалось, что долине не будет конца. Он принялся еле слышно бормотать в темноте: «Kyrie Eleison, Christeleison, Kyrieleison, Christeleison…»
Рыжий с плеском перешел горную речку вброд. Теперь над ними шире распростерлось усыпанное звездами небо, круглые вершины раздвинулись в ночном мраке, и ветер в этом открытом пространстве пел уже на иной лад. Предоставив лошади самой выбирать дорогу, мальчик вполголоса твердил обрывки приходивших ему на память молитв: «Jesus Redemptor omnium – Tu lumen et splendor patris…» и время от времени: «Kyrie Eleison». Теперь они вдруг повернули прямо на юг, сколько он мог судить по звездам, но Лавранс не смел удержать мерина и полностью отдался на его волю. Вот они перевалили через голые кручи, поросшие блеклым лишайником. Мерин остановился, переводя дыхание и чутко прислушиваясь в темноте. Лавранс увидел, что на востоке стало светлее; плывшие там облака снизу обведены были серебристой кромкой. Лошадь снова двинулась в путь – теперь прямо в ту сторону, где всходила луна. «Стало быть, до полуночи еще час», – отметил про себя Лавранс.
Когда луна полностью вынырнула наконец из-за дальних гор, сияя так, что на гребнях и венцах заискрился свежевыпавший снег и клочья плывущего тумана забелели в расселинах и провалах, Лавранс узнал окрестности. Он находился на мшистом нагорье, под Синими горами.
Вскоре он нашел спуск, ведущий в долину. А еще три часа спустя мерин, прихрамывая, вступил на залитый бледным светом луны двор Хэуга.
Когда Эрленд отворил дверь, мальчик в беспамятстве рухнул ничком на пол галереи.
Через некоторое время Лавранс очнулся в постели под грязными шкурами, от которых шел резкий запах. Горницу освещала лучина, воткнутая в щель стенной балки у самого его изголовья. Отец, склонившись над ним, смачивал его лицо какой-то тряпицей; он был полуодет, и в мерцающем свете лучины Лавранс увидел, что голова у него совсем седая.
– Матушка… – произнес Лавранс-младший, открыв глаза.
Эрленд отвернулся так, что мальчик не мог разглядеть его лица.
– Что же? – произнес он наконец еле слышно. – Твоя мать… она… захворала?
– Отец, немедля скачите домой и спасите ее… Они обвиняют ее… в страшном грехе… Они взяли под стражу ее, Ульва и моих братьев, отец!
Эрленд пощупал пылающее лицо и руки Лавранса; мальчиком вновь завладела лихорадка.
– Опомнись, ты бредишь…
Но Лавранс сел на кровати и довольно связно изложил все, что произошло накануне в их усадьбе. Эрленд слушал молча, но, по мере того как сын продолжал свой рассказ, стал понемногу одеваться. Он натянул сапоги, подвязал к ним шпоры. Потом принес молоко и еду и подал мальчику.
– Но как же я оставлю тебя здесь одного, сын мой? Пожалуй, я отвезу тебя в Бреккен к Аслэуг, а потом уже поскачу на юг.
– Отец! – Лавранс схватил его за руку. – Нет! Я хочу домой… с вами…
– Ты болен, сынок! – возразил Эрленд, и в голосе его прозвучала такая нежность, какой мальчик никогда прежде не слышал от отца.
– Все равно, отец, – хочу вернуться с вами к матушке… Я хочу домой… к матушке… – И он расплакался, как дитя.
– Но ведь мерин твой хромает, дружок. – Эрленд взял мальчика на руки, но тот не унимался. – Да и ты так устал… Ну, ладно, ладно, – согласился он наконец. – Сутен свезет нас обоих…
– Коли не забудешь, – сказал он позже, выведя из клети своего испанского жеребца и устроив там мерина, – напомни мне послать кого-нибудь из слуг за твоей лошадью и моими пожитками…
– Вы останетесь дома, отец? – обрадованно воскликнул мальчик.
Эрленд глядел прямо перед собой:
– Не знаю… но чудится мне, что сюда я не вернусь…
– Разве вы не вооружитесь получше, отец? – снова спросил мальчик, потому что Эрленд, кроме меча, прихватил только маленький, легкий топорик и собрался уже выйти из горницы. – Вы даже шит оставите здесь?
Эрленд бросил взгляд на свой щит. Воловья кожа вытерлась и потрескалась настолько, что красный лев на белом поле был теперь едва различим. Эрленд положил шит на кровать и прикрыл его шкурами.
– Мне довольно и этого оружия, что выгнать из моего дома толпу мужичья, – сказал он.
Он вышел во двор, запер дверь на засов, вскочил в седло и помог мальчику взобраться на коня позади себя.
Небо все сильнее заволакивалось тучами; спустившись по склону вниз, они углубились в чащу леса, где стоял густой мрак. Эрленд видел, что сын от усталости едва держится на лошади; тогда он посадил мальчика впереди себя и обхватил его рукой. Он прижимал к груди светловолосую голову сына – Лавранс больше всех своих братьев походил на мать. Поправляя капюшон его плаща, Эрленд поцеловал Лавранса в темя.
– Твоя мать… сильно она убивалась… летом… когда умерло несчастное дитя?.. – спросил он немного погодя еле слышно.
Лавранс ответил:
– Когда братец умер, она не плакала. Но потом каждую ночь ходила на его могилу… Гэуте и Ноккве тайком следили за ней… Но они не осмеливались подойти близко и не смели подать знак, что охраняют ее…
Немного погодя Эрленд промолвил:
– Не плакала… А прежде, когда мать твоя была молода, я помню, слезы катились у нее из глаз, словно роса с ветвей плакучей ивы… Сама доброта и кротость была тогда Кристин в кругу тех, кто любил ее. С той поры ей пришлось ожесточить свое сердце… И чаще всего в том была моя вина.
– Гюнхильд и Фрида говорят, что, пока братец жил, – прибавил Лавранс, – она плакала все время, если думала, что никто не глядит на нее.
– Помоги мне боже, – тихо вымолвил Эрленд. – Неразумный я был человек.
Они ехали долиной, оставляя позади себя ленту реки. Эрленд заботливо прикрывал мальчика полой своего плаща. Лавранс дремал, временами впадая в забытье, – он чувствовал, что от отца пахнет, словно от бедняка. Ему смутно помнилось, как в раннем детстве, когда они еще жили в Хюсабю, отец по субботам выходил из бани, держа в руках какие-то маленькие шарики. От них шел удивительно душистый запах, и в ладонях и одежде отца еще долго сохранялся потом этот тонкий, нежный аромат.
Конь Эрленда шел скорым, ровным шагом; здесь, внизу, над вересковыми пустошами стоял непроницаемый мрак. Сам того не сознавая, Эрленд примечал дорогу – узнавал меняющийся голос реки там, где Логен бежал по ровному месту и где он низвергался с уступов. На скалистых плоскостях искры летели из-под лошадиных копыт. Когда тропинка углублялась в сосновый бор, Сутен уверенно ступал между спутанными корнями деревьев и мягко хлюпал копытами по маленьким зеленым лужайкам, испещренным проточинами от стекающих с гор ручьев. К рассвету он поспеет домой… Это будет в самую пору…
В его памяти все время всплывала та далекая голубоватая лунная и морозная ночь, когда он летел в санях по этой долине, – позади сидел Бьёрн, сын Гюннара, с мертвой женщиной на руках. Но воспоминание это поблекло и стало далеким; далеким и призрачным казалось все, что рассказал ему сын: эти события в долине и нелепые слухи о Кристин… Он тщетно силился думать о них. Впрочем, когда он окажется дома, у него достанет времени принять решение, как ему следует действовать. Теперь же все отступило куда-то далеко – и осталось одно лишь смятение и страх: сейчас он увидит Кристин.