Я ничего не ответила. Она продолжала свою уборку.
Закончив прибирать, она спросила, что я хотела бы на ужин.
Я попросила чашку молока.
Она тут же принесла чашку молока, бумагу, чернила и перо.
— Вы знаете, кого только что привезли? — спросила она.
— Нет.
— Сантера, дитя мое, знаменитого Сантера, короля Сент-Антуанского предместья. Уж кого-кого, а его народ так любит, что не будет молча смотреть, как ему отрубают голову. Хотите на него посмотреть?
— Я с ним знакома.
— Да неужели?
— Я не только опиралась на его руку, когда меня схватили, но, быть может, из-за меня-то он и арестован. Я просто хотела бы, чтобы он мне простил. Можно с ним поговорить?
— Я скажу Ферне, он очень обрадуется. Здесь, по крайней мере, заключенные могут сколько угодно видеться и утешать друг друга, они не сидят в одиночках.
Она вышла. Я осталась в задумчивости, задавая себе вопрос, который мы вечно задаем себе и который вечно остается без ответа: «Что же такое судьба?»
Вот патриот; его хорошо знают как человека не только не умеренного, но, наоборот, слишком рьяного. Он принимал участие во всем, что происходило после взятия Бастилии и до сего дня. Он держал свое предместье, как льва на цепи; он оказал огромные услуги Революции. Ему, как и мне, любопытно посмотреть на эту последнюю казнь. Я встречаю его и, боясь, что меня задавят в толпе, опираюсь на его руку. Одно и то же зрелище производит на нас совершенно различное впечатление. Его оно сокрушает, а меня, наоборот, ожесточает. Он падает, я посылаю проклятия палачу. Теперь оба мы в тюрьме, вероятно, поедем в одной повозке и взойдем на один и тот же эшафот. Если бы я не встретила его, со мной произошло бы все то же самое, потому что я уже решилась. Но произошло ли бы то же самое с ним?
В это мгновение дверь моей камеры отворилась и я услышала грубоватый голос пивовара:
— Где тут эта хорошенькая гражданочка, которая хочет, чтобы я ей простил? Мне нечего ей прощать.
— Как же нечего? Ведь, наверно, вас арестовали из-за меня.
— Что это вы говорите? Просто я хлопнулся в обморок, словно женщина. А потерять сознание — это преступление. Но кто бы мог подумать, что такой слон, как я, может хлопнуться в обморок? Какая же я свинья! Но согласитесь, что когда малютка Николь своим нежным голоском спросила палача: «Господин палач, так правильно?», то у вас сжалось сердце. Вы не могли сдержаться, вы бросили проклятие ему в лицо и правильно сделали; пусть у тех, кто струсил и смолчал, все в душе перевернется. О, эти убитые женщины, они его погубят!
— Так, значит, вы меня прощаете?
— Ах, еще бы! Да вы молодец! Я восхищаюсь вами! У меня дочь — ваша ровесница, правда не такая красивая, как вы; так вот, я хотел бы, чтобы она поступила как вы, даже если бы ей было суждено умереть, как и вам, и даже если бы я должен был вести ее на эшафот и взойти на него вместе с ней!
— Я очень благодарна вам, господин Сантер. Я не могла бы умереть спокойно, зная, что вас из-за меня арестовали.
— Умереть! Но вы еще живы. Ах, когда в моем предместье узнают, что я в тюрьме, поднимется большой шум. Хотел бы я там быть, чтобы посмотреть на своих рабочих.
— Да, но давайте заранее условимся, господин Сантер: что бы ни случилось, вы ничего не будете предпринимать, чтобы меня спасти. Я хочу умереть.
— Вы — умереть?
— Да, и, если я вас попрошу о помощи, вы мне поможете умереть, не правда ли?
Сантер покачал головой.
— Скажите еще раз, что вы меня прощаете, и возвращайтесь к себе; гражданка Ферне делает мне знак, что вам пора уходить.
— Прощаю вас от всего сердца, — сказал он, — даже если наше знакомство приведет меня на эшафот. — До завтра!
— Как легко вы говорите «До завтра»! Я обернулась к г-же Ферне:
— Мы сможем увидеться завтра?
— Да, во время прогулки.
— Тогда я скажу, как вы, гражданин Сантер: «До завтра». Он вышел. Я выпила свою чашку молока и села тебе писать.
Я слышу, как часы на ратуше бьют два часа пополуночи. Ты даже представить себе не можешь, какой спокойной делает меня уверенность, что завтра или послезавтра я умру.
Ла Форс, 18 июня 1794 г.
Мой друг, по-моему, у меня сложилось о смерти самое полное представление, какое только может быть. Я проспала шесть часов кряду, спала глубоко, без сновидений и ничего не чувствовала.
И все же сколько бы мы ни подыскивали сравнение, ничто не похоже на смерть, кроме самой смерти.
Если бы смерть была не более чем сон, похожий на тот, от которого я только что очнулась, все боялись бы ее не больше, чем сна.
Лавуазье сказал, что человек — отвердевший газ; невозможно подобрать более простое выражение.
Нож гильотины падает вам на шею, и газ разжижается.
Но зачем служит и чем становится газ, из которого состоит человек, когда он возвращается к своим истокам и снова растворяется в бесконечной природе?
Тем, чем он был до рождения?
Нет, ведь до рождения его просто не было.
Смерть необходима, так же необходима, как жизнь. Без смерти, то есть без преемственности, не было бы прогресса, не было бы цивилизации. Поколения, возвышаясь друг над другом, расширяют свои горизонты.
Без смерти мир стоял бы на месте.
Но чем становится человек после смерти?
Удобрением для идей, удобрением для наук.
И правда, невесело думать, что это единственное, на что годится наше тело, когда становится трупом.
Возвышенная Шарлотта Корде превратилась в удобрение! Славная Люсиль превратилась в удобрение! Бедняжка Николь превратилась в удобрение!
О, как утешает нас английский поэт, вкладывая на похоронах Офелии в уста Лаэрта слова:
Пусть из ее неоскверненной плоти
Взрастут фиалки! -
Помни, грубый поп:
Сестра на небе ангелом зареет,
Когда ты в корчах взвоешь.
Увы! Современная наука еще допускает, что тело может обратиться в фиалки, но она никак не допускает, что душа может обратиться в ангела.
Как только появился этот ангел, где ему место?
Пока невежественные в астрономии люди верили в существование небес, его помещали на небе; но современная наука опровергла разом и эмпирей греков, и небесную твердь иудеев, и небо христиан.