Карета коменданта крепости часа полтора стояла у дворцового подъезда, и все же, когда генерал, наконец, вышел, ожидание совсем не показалось долгим его дочери.
– Что решил государь? – спросила Клелия.
– Слова его говорят: «тюрьма», а взгляд: «смерть»!
– Смерть! Боже мой! – воскликнула Клелия.
– Ну замолчи! – сердито буркнул генерал. – Как я глуп, что отвечаю ребенку.
А в это время Фабрицио подымался по лестнице в триста восемьдесят ступеней, которые вели к башне Фарнезе – новой тюрьме, построенной на верхней площадке главной башни. Ни разу он не подумал – по крайней мере отчетливо не подумал – о великой перемене в своей судьбе. «Какой взгляд! – мысленно говорил он себе. – Сколько в нем чувства! Какое глубокое сострадание! Она словно хотела сказать мне: „Вся жизнь – череда несчастий. Не огорчайтесь тем, что случилось с вами! Все мы живем на земле для того, чтобы страдать!“ И как пристально смотрели на меня ее прекрасные глаза, даже в ту минуту, когда лошади с таким шумом уже въехали под своды ворот!»
Фабрицио совсем позабыл о своей беде.
Клелия вместе с отцом побывала в нескольких гостиных; в начале вечера еще никто не знал новости о поимке важного преступника, как два часа спустя называли неосторожного и несчастного юношу все придворные.
В этот вечер все замечали, что у Клелии непривычно оживленный вид, а этой прелестной девушке как раз и недоставало оживления, интереса к тому, что ее окружает. Когда ее красоту сравнивали с красотой герцогини, то именно эта мнимая безучастность Клелии, как будто парившей где-то высоко над всеми, склоняла чашу весов в пользу ее соперницы. В чопорной Англии и тщеславной Франции, вероятно, держались бы совершенно противоположного мнения. Девичий стан Клелии Конти был еще слишком тонок, а лицо напоминало прекрасные образы Гвидо [96] ; не скроем, что в сравнении с образцами греческой античной красоты черты ее были несколько крупны, а губы, пленявшие каким-то трогательным складом, были по-детски пухлыми. Очарованием этого лица, сиявшего чистой прелестью и дивным отблеском благороднейшей души, было то, что при всей его необычайной, редкостной красоте оно нисколько не напоминало греческие статуи. А в чертах герцогини все видели слишком знакомый идеал чисто ломбардской красоты; ее лицо приводило на память сладострастную улыбку и томную грусть прекрасных «Иродиад» Леонардо да Винчи.
Насколько герцогиня отличалась живостью, блистала лукавым остроумием и, так сказать, со страстью предавалась всему, что в увлекательной беседе вставало перед взором ее души, настолько Клелия казалась спокойной, недоступной волнениям, – то ли от презрения к окружающим, то ли от тоски по какой-то несуществующей химере. Долгое время думали, что она уйдет в монастырь. В двадцать лет она проявляла отвращение к балам и бывала на них с отцом лишь из послушания, не желая нанести ущерб интересам его честолюбия.
Генерал, человек грубой души, говорил себе: «Небо послало мне в дочери первую красавицу во владениях нашего государя, девицу самую добродетельную, а какая мне польза от этого? Видно, мне не добиться с ее помощью возвышения. Я одинок, у меня никого нет, кроме нее, а мне необходима родня, которая окажет мне поддержку в обществе, будет мне опорой во влиятельных салонах, где мои достоинства и, главное, моя способность управлять министерством будут признаны бесспорным основанием для политической моей карьеры. И что же! Моя дочь, красивая, умная, благочестивая девушка, хмурится, едва лишь какой-нибудь молодой человек, хорошо принятый при дворе, начнет почтительно ухаживать за нею; когда же она спровадит претендента на ее руку, лицо у нее проясняется, и она бывает даже весела, до тех пор пока не появится новый искатель. Она отказала графу Бальди, первому красавцу при дворе; на смену ему явился маркиз Крешенци, самый богатый человек во владениях его высочества, а она заявляет, что будет несчастна с ним».
«Положительно, – говорил себе генерал иной раз, – у моей дочери глаза красивее, чем у герцогини, особенно если в них появляется выражение глубокого чувства. Но когда и кто видит это чудесное выражение? Никогда его не видят в свете, где оно могло бы составить ее торжество, а только на прогулке, наедине со мной, когда она, например, растрогается при виде нищеты какого-нибудь грязного мужлана. Сохрани же хоть отблеск этого божественного взгляда для гостиных, где мы появимся сегодня вечером, говорю я ей иной раз. Напрасные слова! Если она соблаговолит поехать со мною в свет, на ее благородном, чистом лице всегда бывает высокомерное и отпугивающее выражение холодной покорности».
Как видите, генерал не щадил усилий, чтобы найти приличного зятя, но он говорил правду.
Придворным нечего видеть в своей душе, зато они с особым любопытством следят за другими: они заметили, что герцогиня охотнее всего останавливается возле Клелии и старается вовлечь ее в разговор именно в те дни, когда девушка, видимо, не могла оторваться от дорогих ей мечтаний и проявить к чему-либо притворный интерес. У Клелии были пепельно-русые волосы, изящно оттенявшие очень нежный цвет лица, пожалуй несколько бледного обычно. Но по одним лишь очертаниям ее лба внимательный наблюдатель угадал бы, что благородство ее осанки и манер, не сравнимых с вульгарным жеманством, исходило из глубокого пренебрежения ко всему вульгарному.
Это было безучастие к окружающему, но не безучастность натуры. С тех пор как генерала Конти назначили комендантом крепости, Клелия чувствовала себя в своих покоях, построенных на такой высоте, счастливой или по крайней мере огражденной от многих огорчений. Ужасающее количество ступеней, по которым нужно было добираться до комендантского дворца, находившегося на верхней площадке огромной башни, отпугивало докучливых посетителей, и по этой чисто внешней причине Клелия наслаждалась монастырским уединением, – она почти достигла того идеала счастья, о котором одно время мечтала, думая найти его в монашестве. Ее приводила в ужас мысль подчинить отраду своего уединения и свои заветные мысли прихотям какого-нибудь молодого человека, который на правах мужа будет вторгаться в ее внутреннюю жизнь. Если одиночество и не давало ей счастья, все же оно избавляло ее от тяжелых впечатлений.
В тот день, когда Фабрицио привезли в крепость, герцогиня и Клелия встретились на вечере у графа Дзурла, министра внутренних дел; все теснились вокруг них; в тот вечер Клелия красотой затмевала герцогиню. В глазах ее было какое-то необычайно глубокое выражение, почти нескромное в своей откровенности: взор их выражал и жалость, и негодование, и гнев. Порой казалось, что веселость и блестящее остроумие герцогини вызывают у Клелии скорбь и почти ужас. «Как будет рыдать и стонать эта женщина, – думала Клелия, – когда узнает, что ее возлюбленный, человек такой высокой души и такой благородной наружности, заточен в тюрьму! А этот взгляд государя, обрекающий его на смерть!.. О самодержавие! Когда же Италия сбросит твой гнет? О продажные, низкие души! А я сама? Дочь тюремщика!.. Я достойна этого высокого звания, я даже не соблаговолила ответить Фабрицио. А когда-то он оказал мне благодеяние. Что он думает сейчас обо мне, одиноко сидя перед маленькой лампочкой?»