Пармская обитель | Страница: 77

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Клелия заметила, что кто-то приближается, очевидно намереваясь встать рядом с ней у кованых перил окошка; она была раздосадована, хотя и корила себя за это; мечтания, от которых ее хотели оторвать, не лишены были прелести. «Что за назойливость! – думала она. – Ну, погодите, хороший прием я окажу вам!» Она бросила высокомерный взгляд на приближающуюся фигуру и увидела архиепископа, – он робко, бочком приближался к окну. «У этого святого человека совсем нет такта, – подумала она. – Зачем докучать бедной девушке? Ведь покой – единственная моя отрада!» Она поклонилась архиепископу почтительно, но взглянула на него надменно, а прелат вдруг спросил:

– Синьорина, вы знаете ужасную новость?

Глаза Клелии сразу приняли иное выражение, но, следуя стократным наставлениям отца, она ответила с видом полного неведения, хотя взгляд ее говорил противоположное:

– Нет, ничего не знаю, монсиньор.

– Мой главный викарий, несчастный Фабрицио дель Донго, не более, чем я, повинный в смерти этого разбойника Джилетти, арестован в Болонье, где он жил под именем Джузеппе Босси; его заключили в вашу крепость, а доставили его туда прикованным цепью к тележке, на которой его везли. Некий тюремщик Барбоне, помилованный преступник, убивший своего родного брата, вздумал подвергнуть Фабрицио физическому насилию, но мой юный друг не из тех людей, кто позволяет оскорблять себя. Он поверг к своим ногам гнусного противника, и за это его посадили в подземный каземат, вырытый на глубине двадцати футов, да еще надели на него кандалы.

– Кандалов не надели!

– А-а! Вам кое-что известно! – воскликнул архиепископ, и с его старческого лица исчезло выражение глубокого отчаяния. – Но надо спешить, сюда могут подойти и прервать нашу беседу. Будьте милосердны, согласитесь лично передать дону Чезаре мой пасторский перстень.

Девушка взяла перстень, но не знала, куда его спрятать, чтобы не потерять.

– Наденьте его себе на руку, на большой палец, – сказал архиепископ и сам надел ей перстень. – Могу я надеяться, что вы передадите перстень?

– Да, монсиньор.

– Обещайте сохранить в тайне то, что я сейчас вам скажу, даже если вы не сочтете для себя возможным исполнить мою просьбу.

– Даю слово, монсиньор, – ответила Клелия, но вся затрепетала, заметив, каким суровым и мрачным стало вдруг лицо архиепископа. – От нашего почтенного архиепископа я не могу ожидать приказаний, недостойных его или меня, – добавила она.

– Скажите дону Чезаре, что я поручаю ему моего духовного сына. Мне известно, что сбиры, арестовавшие Фабрицио, не дали ему времени даже захватить с собою молитвенник, и я прошу дона Чезаре одолжить ему свой. И если ваш дядюшка пожелает послать завтра кого-нибудь ко мне, я заменю требник, который он вручит Фабрицио, другим. Я прошу также дона Чезаре передать монсиньору дель Донго перстень, который надет сейчас на этой прелестной руке.

Речь архиепископа прервало появление генерала Конти, предложившего дочери собираться домой. Произошел краткий разговор, в котором прелат проявил себя неплохим дипломатом. Совсем не упоминая о новом узнике крепости, он повел беседу таким образом, что мог без всякой натяжки вставить в нее моральные и политические сентенции, – так, например, он заметил, что в придворной жизни бывают критические минуты, надолго определяющие карьеру самых видных особ, и тогда особенно опасно сводить к «личной ненависти» политические разногласия, зачастую являющиеся лишь следствием разницы в положении. Разгорячившись от волнения, вызванного нежданным арестом Фабрицио, архиепископ даже сказал, что, конечно, всегда следует заботиться о своем служебном положении, но было бы большой неосторожностью навлечь на себя ярую ненависть потворством в таких делах, которые никогда не забываются…

Когда генерал сел в карету рядом с дочерью, он сказал ей:

– Он, кажется, вздумал мне грозить… Грозить такому человеку, как я!..

Фабио Конти умолк и в течение двадцати минут не произнес больше ни слова.

Взяв у архиепископа его пасторский перстень, Клелия решила рассказать отцу, когда будет ехать с ним в карете, о той маленькой услуге, которой просил от нее монсиньор, но после слова «грозить», произнесенного очень гневным тоном, она уже не сомневалась, что отец отнимет у нее перстень; тогда она прикрыла перстень левой рукой и крепко сжала пальцы. Всю дорогу от министерства внутренних дел до крепости она размышляла, будет ли с ее стороны преступлением ничего не говорить отцу. Она была очень благочестива, очень робка, и сердце ее, обычно бившееся ровно, теперь неистово колотилось. Наконец, с бастиона над воротами крепости раздался оклик часового: «Кто идет?», а Клелия все еще не могла найти нужных слов, чтобы умилостивить отца, – настолько она боялась услышать отказ. Она не нашла таких слов и за то время, пока поднималась на триста шестьдесят ступеней, ведущих ко дворцу коменданта.

Вернувшись домой, она поспешила переговорить со своим дядей, но он разбранил ее и отказался взять на себя какие-либо поручения.

16

– Ну вот! – воскликнул генерал, встретившись со своим братом, доном Чезаре. – Теперь герцогиня не пожалеет ста тысяч, чтобы устроить заключенному побег и оставить меня в дураках.

Но мы должны ненадолго покинуть Фабрицио в его тюрьме, устроенной на вышке Пармской крепости; его стерегут крепко, и, возвратившись к нему позднее, мы все еще найдем его там, хотя, может быть, несколько изменившимся. А сейчас нам прежде всего нужно заняться двором, где судьбу его должны решить хитросплетения сложных интриг и страстная любовь несчастной заступницы. Поднимаясь На триста девяносто ступеней башни Фарнезе, в темницу, находившуюся пред глазами коменданта, Фабрицио, который так страшился этой минуты, заметил, что он не успел даже и подумать о своем несчастье.

А герцогиня, возвратившись с вечера у графа Дзурла, жестом отпустила горничных и, не раздеваясь, бросилась на постель.

– Фабрицио! – громко воскликнула она. – «Фабрицио в руках наших врагов, и, может быть, из-за меня его отравят».

Как описать отчаяние, в которое впала, подведя такой итог, эта безрассудная женщина, раба своих непосредственных впечатлений, неведомо для себя до безумия любившая юного узника. Тут были и бессвязные крики, и порывы исступленной ярости, и судорожные движения, но ни единой слезы. Она отослала горничных, чтобы скрыть от них свои слезы, она думала, что разразится рыданиями, лишь только останется одна, но слезы – первое облегчение в великих горестях – как будто иссякли у нее. Эта гордая душа вся была во власти гнева и унизительного чувства бессилия перед принцем.

«Как я унижена, оскорблена! – ежеминутно восклицала она. – И мало того, жизнь Фабрицио в опасности, а я не могу отомстить! Нет, постойте, принц. Вы убиваете меня. Хорошо. Это в вашей власти. Но подождите, я тоже отниму у вас жизнь. Ах, Фабрицио!.. бедный мой Фабрицио, разве это поможет тебе?

Какая разница с тем днем, когда я хотела покинуть Парму, а ведь и тогда я считала себя несчастной… Какая слепота! Я тогда намеревалась всего лишь нарушить привычную, приятную жизнь и не видела, что близится событие, которое навсегда решит мою судьбу. А ведь если бы граф не поддался привычной низкой угодливости царедворца и не опустил бы слова „несправедливый приговор“ в этой роковой записке, которую принц соизволил подписать из тщеславия, мы были бы спасены.