Понятия не имею, как он договаривался и оформлял документы, известно же, что сироту легче убить, чем усыновить. Конечно, Карл уже в ту пору был чем-то вроде знаменитости, но органист — не киноактер, от его улыбки не открываются запертые двери и волшебные лиловые печати не появляются на казенных бумагах. Сам он говорит, дескать, ерунда, ничего особенного, знакомые помогли. Карл вообще не любитель вдаваться в подробности, это вгоняет его в тоску, так что я не настаиваю. Так или иначе, но в детском доме я оставался недолго. То есть мне до сих пор кажется, что Карл забрал меня в тот же день — вот я жую конфету, а вот мы уже в поезде, который перевернул все мои прежние представления о реальности, и Карл уговаривает меня хотя бы на минутку отлипнуть от окна и съесть мороженое, пока не растаяло. Но сам он утверждает, что в поезд мы сели только через две недели; впрочем, какая разница, главное, что сели и поехали, неудивительно, что я до сих пор так люблю поезда, сутками готов трястись в душном вагоне, вместо того чтобы спокойно долететь до места за пару часов, самому смешно.
От проспекта Гедиминаса сворачиваю вниз, к реке. Один короткий квартал, потом налево, и вот она, башенка с флюгером, в самом центре короткой шеренги нарядных строений. Кухонное окно на первом этаже распахнуто настежь, и Ренатин яблочный пирог благоухает на всю улицу, так что нарциссы в палисадниках вянут, не в силах вынести такое соперничество.
Сама Рената ждет меня в дверях — алый джемпер, широченная юбка до пят, красные домашние туфли без задников, цыганские серьги, белоснежные волосы собраны на затылке в греческий узел. Когда Рената стала моей няней, ей уже было за сорок, но она казалась мне самой красивой женщиной в мире. Собственно, именно по этой причине она и стала моей няней. Я сам с ней познакомился на улице: увидел, побежал, вцепился в подол и стоял насмерть, твердо зная, что отпускать ее, такую прекрасную, нельзя. Пока Карл с присущей ему деликатностью пытался меня отцепить, они успели познакомиться и разговориться. Выяснилось, что Рената неделю назад бросила работу, мужа, деревянный дом в Жверинасе [1] — словом, все, что у нее было, и приехала в Москву со смутным намерением начать какую-нибудь «новую жизнь», остановилась пока у двоюродной сестры, но это, понятно, не может продолжаться вечно. Карл встрепенулся, почуяв удачу, и тут же объявил, что ребенку срочно требуется няня, совершенно верно, с проживанием, будет вам отдельная комната, да вообще все что угодно, вы же видите, он все равно вас не отпустит. И ей пришлось согласиться — это действительно было проще, чем оторвать меня от юбки.
С тех пор Рената почти не изменилась, да и я, по правде сказать, остался при своем мнении — она неописуемо прекрасна, даже удивительно, как Небесная Канцелярия допустила, чтобы столь совершенное существо вот так запросто бродило среди нас.
— Фелечка, — басом говорит совершенное существо, — ты когда в последний раз ел? Только не ври, что на этой неделе.
— Вчера вечером, в поезде, какую-то бледную курицу, святая правда, жрал как миленький, потом еще по тарелке хлебом мазал…
— Ладно, — вздыхает она, — поставим вопрос иначе. Когда ты ел в предпоследний раз?
А действительно, когда? Нет ответа.
— Одни скулы остались и нос, с ним-то все в порядке, кажется, даже еще вырос, — влюбленно ворчит Рената, укладывая на тарелку омлет размером с Кафедральную площадь. — С чего это ты на всю зиму в Москве засел, даже на Рождество не приехал? Медом тебе там намазано?
— Намазано, — мрачно киваю я. — Не медом, какой-то другой дрянью, но намазано, факт. Смурной я в последнее время, а там это всем по барабану, в смысле, никому не мешает, вот я и…
— Очень разумно, — кивает Рената. — А еще разумнее было бы сразу повеситься. Чего тянуть?
— Просто я не ищу легких путей, — огрызаюсь.
На самом деле я, конечно, ломаю комедию, меня уже отпустило, в этом доме меня всегда отпускает, прожив здесь несколько дней, я, чего доброго, снова начну врать себе, будто в человеческой жизни есть какой-то высший смысл, заранее содрогаюсь.
— Заметно, что не ищешь, — вздыхает Рената.
В отличие от Карла, которому нравится решительно все, что я делаю, Рената, я знаю, немного обижается, что я не живу вместе с ними. Пока я учился и работал, все было в порядке, в смысле, объяснимо: ребенка нет дома, потому что он занят делом, чего ж тут непонятного. Но с тех пор как я осуществил мечту своего детства и стал умеренно богатым бездельником, ситуация изменилась. У меня больше нет дел, препятствующих воссоединению с семьей, значит, заключает Рената, все дело в отсутствии желания. И это ей, конечно, неприятно. Я бы с радостью ее разубедил, да не умею, сколько раз уже пытался; впрочем, я всегда очень стараюсь и сейчас еще раз попробую.
— Ты понимаешь, какое дело, — говорю. С набитым, между прочим, ртом, потому что никакой экзистенциальный ужас не в силах оторвать меня от Ренатиного омлета.
— Не понимаю. Сперва прожуй, — сердито отвечает она и тут же ласково улыбается, гладит меня по голове — дескать, молодец, продолжай в том же духе, лопай, пока дают.
У Ренаты легкий характер, она не способна сердиться дольше нескольких секунд кряду. Я в детстве думал, все взрослые так устроены, и когда пошел в школу, ужасно удивился, обнаружив, что другие люди не столь отходчивы. Никак не мог взять в толк, зачем растягивать ссору надолго. Ну, рассердился один человек на другого, бывает, высказал недовольство и забыл — казалось бы, чего проще. Впрочем, я до сих пор так и не понял, зачем люди подолгу сердятся друг на друга. Жизнь и так непростительно коротка, ничего толком успеть невозможно, времени так мало, что, можно сказать, вовсе нет, даже если не тратить его на всякие глупости вроде ссор.
— Так что ты хотел сказать? — спрашивает Рената, разжигая огонь под чайником.
— Я хотел сказать, что ошибся, когда обеспечил себе возможность бездельничать. Осуществил золотую мечту человечества, думал, буду теперь вовсю наслаждаться жизнью. А вместо этого тупо сижу на заднице и размышляю о тщете всего сущего. Оказывается, если человека лишить необходимости восемнадцать часов в сутки бороться за выживание, он тут же начинает думать, зараза такая. По большей части о смысле жизни, а такие размышления добром не заканчиваются. Не успеешь опомниться, а уже стоишь на краю мира, голенький, беззащитный и до отвращения невежественный, не понимая, что делать со всей этой сомнительной роскошью. Впрочем, может быть, это я один такой дурак, а все остальное человечество прекрасно справляется с сытостью и досугом, не знаю. Факт, что мне тошно, и чем дальше, тем хуже. Помнишь, какой я был угрюмый прошлым летом?
Рената сочувственно кивает, и я, выдержав эффектную паузу, говорю:
— Так вот, тогда я был веселый и жизнерадостный, если сравнивать с замороченным мрачным хмырем, которого ты сейчас зачем-то кормишь. Не хотел у вас в таком виде появляться, принц датский в доме хуже шкодливого кота, все углы своим смятенным духом провоняет, проветривай потом… Я бы и сейчас не приехал, если бы Карл не сказал, что дело есть. Дело — это святое. Особенно чужое, особенно, когда своих уже давно нет.