Большая телега | Страница: 47

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Свеча на его столе заключена в красный стеклянный шар, а на моем — в зеленый. Смешно сказать, но именно из-за этих разноцветных шаров я прихожу в бар «Патриот» четвертый вечер кряду, как будто больше некуда податься в огромном Париже; впрочем, мне действительно некуда. Вернее, все равно куда. Такова цена свободы. Меня она совершенно устраивает.

— Моя мама немка, а папа босняк, [29] — зачем-то объясняет смуглый незнакомец и поспешно добавляет: — В таких случаях говорят «был», но я уже не уверен, что тут уместен глагол прошедшего времени. Я больше вообще ни в чем не уверен. И вот, морочу вам голову, поесть спокойно не даю, только потому, что вы говорите на языке моего детства. Извините.

На этом месте мне, согласно законам жанра, полагается спросить: «А что случилось-то?» — и тогда на меня обрушатся подробности, душераздирающие или не очень, как повезет.

Ты уверен, что действительно этого хочешь? — строго спрашиваю я себя.

Господи боже, при чем тут «уверен — не уверен». Я совершенно точно знаю, что не хочу. Но мое желание не имеет никакого значения, потому что вот именно здесь и сейчас, в одиннадцать часов вечера шестого мая, в городе Париже, в полутора кварталах от площади Республики, за третьим слева от входа в бар «Патриот» столиком, озаренном зыбким зеленым сиянием, я не могу не задать этот вопрос. Видно же, человеку позарез нужно, чтобы его спросили, а от меня не убудет. Не так уж трудно быть внимательным слушателем, когда в твоем распоряжении опустошенная только что законченной работой голова, не самое милосердное, зато любопытное сердце, свободный вечер и столько кофе с арманьяком, сколько пожелает ненасытная твоя утроба.


— А что случилось-то? — спрашиваю я, демонстративно отодвигая в сторону злополучный салат. Дескать, не стану его есть, пока не услышу хотя бы начало истории.

— Я сам не знаю, — с облегчением выдыхает он и тут же пускается в сбивчивые объяснения: — То есть я еще не понял, что именно случилось. И вообще не уверен, что оно действительно случилось. Но кажется, все-таки да, по крайней мере…

Тут он наконец умолкает, чтобы прикурить очередную черную сигарету и адресует мне беспомощный взгляд из серии «да, дорогой собеседник, я и сам понимаю, что разговор наш по моей вине зашел в тупик, поэтому, будь добр, придумай что-нибудь». Бедняге крупно повезло, что на моем месте оказался именно я; даже не знаю, как стал бы выкручиваться любой другой носитель немецкого языка, загнанный в такую ловушку. Но я-то как раз специалист.

— Обычно, — вкрадчиво говорю я, — когда происходит нечто мало-мальски выходящее за рамки банального бытового происшествия, основная проблема состоит в том, что мы не можем предоставить себе внятный отчет о случившемся. Внутренний монолог и так-то изрядная путаница, а уж если тема соответствующая — все, прощай разум. Поэтому бывает очень полезно рассказать о происшествии кому-то постороннему. Ну или записать — если есть соответствующий навык. Речь упорядочивает хаос, упрощает сложное, низводит невыразимое до банальности, и в данном случае это ее свойство — великое достоинство.

И снова передвигаю тарелку с салатом, на сей раз таким образом, чтобы освободить на поверхности стола место для собеседника, вернее для его рюмки и портсигара, а пепельница тут уже имеется, пока совершенно пустая, есть где развернуться.

— Спасибо, — почти беззвучно произносит он, поспешно пересаживается за мой столик и на новом месте снова переходит на нормальную громкость. — Вы совершенно правы, я попробую. И может быть действительно сам пойму, что случилось, и случилось ли оно вообще. Но сперва я должен рассказать про папу. Про своего отца. Иначе не будет понятно почему… То есть вообще ничего не будет понятно. Но вы, пожалуйста, ешьте, а то мне станет неловко, что вы из-за меня не ужинаете, я начну спешить и совсем запутаюсь.

— Ладно, — говорю. — А вы не спешите, рассказывайте, как считаете нужным, хоть со дня сотворения мира.

— Ну, так далеко не зайдет.

Он, похоже, немного расслабился. Еще не улыбнулся, но видно, что его лицевые мускулы уже вспомнили, как это делается, и вполне готовы при случае попробовать.


— Я уже говорил, что моя мама немка, а отец босняк, то есть один из тех боснийцев, что не ходят в мечеть. [30] Вы знаете, где Босния? Раньше она была частью Югославии, а теперь это отдельное государство… Ну, неважно. Знаете, и хорошо.

Сказать, что мои родители расстались, было бы неверно, потому что они никогда толком и не жили вместе. Нет, вру, незадолго до моего рождения мама решилась ненадолго поселиться в отцовском доме. Так что я родился в Боснии, это даже в документах записано: место рождения — Добой. Не слышали о таком городе? Неудивительно, почти никто не слышал, несмотря на то, что там творилось во время последней войны. Добой — это старая, знаменитая на Балканах крепость [31] и маленький городок у ее подножия, ровно посередине между Тузлой [32] и Баня-Лукой; [33] впрочем, про эти мегаполисы местного значения вы тоже вряд ли когда-нибудь слышали, и бог с ними.

Словом, я успел не только родиться в Добое, но и на ноги там встать, и несколько первых слов сказать — по-боснийски, под впечатлением от прабабкиных колыбельных. А когда мне исполнился год, маме предложили работу в Штутгардском университете, и она не раздумывала ни минуты, потому что все это время только и ждала повода «сбежать из боснийского плена» — так она потом шутила.

При этом родители очень любили друг друга — я, помню, уже взрослый был, а от них, когда встречались, искры летели. Но съезжаться они больше никогда не пытались, и, наверное, правильно делали. Они очень разные люди. Настолько разные, насколько вообще возможно. Мама — ученый, лингвист, и голова у нее соответственно устроена, и образ жизни понятно, какой: работа, работа, работа, по вечерам еще немножко работы, для души, в выходные подготовка к работе, на вечеринках разговоры о работе — это, в целом, все, что ей требуется для счастья. И еще два романтических свидания в год, летом и на Рождество, иногда чаще, если отец сам к нам приезжал, но ему редко удавалось вырваться.