Последние пять минут режиссер проделывал осторожный, тонкий маневр: пятился по площадке от наступающего Евгения. С Евгения успели сбрить бородку, отчего он приобрел все-таки менее интеллигентский и более человеческий вид. До этого он мучительно напоминал режиссеру каких-то старых и комичных литературных персонажей. Режиссер пятился, Евгений наступал, и так они, по режиссерской неосторожности, привальсировали в угол между декорационным диваном и обтянутой шелком фоновой стеной, и режиссер застонал и приготовился упасть в обморок в качестве крайней меры, — как вдруг внимание Евгения что-то отвлекло, он потерял интерес к режиссеру и, демонстрируя подлинно высокий тонус и истинную бодрость духа, широким шагом помчался навстречу Завьялову, пришедшему посмотреть пробы. Завьялов нервничал: первые пробы в едва начавшем обустраиваться московском филиале компании «Хот Цзечь Принцесс», первый фильм, который он, Завьялов, делает в своей жизни, афера, как ни крути — афера, ведь ничего об этом Великом Делании не знает, и вся надежда теперь — на режиссера, матерого питерского чувака Рукавишникова, известного своими экзерсисами на местном рынке, обалдевшего от возможности поработать на больших хозяев. Что же, по крайней мере, будет стараться — но доверять человеку с его бэкграундом все-таки нельзя, невозможно.
Евгений тряс Завьялову руку и рассказывал о том, что кроме Патриарших он еще запланировал посетить несколько пиитических мест, вы знаете, рубеж веков, утро над Вавилоном. Потенциальная партнерша Евгения, очень хорошенькая девушка с шестью наманикюренными пальчиками на каждой руке, смотрела на него с любопытством и даже обошла пару раз кругом — оценивала, оценила. Девушку звали Дарья, и пока Лис с Волчеком два месяца охотились на свой негустой улов в жалких гостиницах Брянсков и Славянсков, Завьялов отловил Дарью случайно, в один прекрасный день увидев странную, но прелестную ручку на открытом окне машины — и выскочил из своего «фольксвагена», и побежал за ее машиной, благо все медленно ползло в тверской полуденной пробке, и через час уже пробировали Дашу на студии — и Даша, требовавшая, правда, чтобы ее называли «Дар», оказалась вполне и вполне хороша; несколько скованна, правда, — но бион давала чистый, возбуждалась легко, хоть и смущалась немало, и результат был приятен — три дня спустя подписали контракт с Дашей на два фильма — «пока что». Сценарии не оговаривали — ждали возвращения Волчека, оставались две недели; если бы Волчек ничего не привез — сделали бы с Дашей отдельные два фильма с обычным актером, но Волчек привез этого языкатого книгочея — и Зав лично поучаствовал в написании сценария двух первых фильмов цикла «Сказки Венского леса». Прекрасной принцессой была Даша, а злым колдуном — Евгений. Самый патетический момент — похитивший принцессу у возлюбленного колдун насилует ее, и она с ужасом выясняет, что все это ей не то слово как приятно — и был выбран для проб. Утром Завьялов поздравил Волчека с прекрасным приобретением и успешной эскпедицией, и Волчек, подкошенный издевательской легкостью, с которой коллега, совсем даже не отвечающий за кастинг, подцепил в Москве Дарью, изо всех сил улыбнулся и пожелал себе впредь такой же удачливости, какая присуща его другу Завьялову. Встреча двух профессионалов прошла в теплой, дружеской обстановке.
Друг мой, друг мой, я очень, очень болен; сам не знаю, откуда взялась эта боль; вышел из дома Бо и вдруг понял, что уже, наверное, минут двадцать не могу нормально повернуть голову — так свело шею, что полночи рыл нору в подушках, пытался уложить тело на бок как-нибудь, чтобы хоть немножко поспать спокойно, не просыпаясь каждые три минуты от этой дикой боли в шее, — и не удалась нора, и я так измучился, что сел и заплакал, ты представляешь себе? — от всего сразу заплакал, настоящими немужскими слезами, потому что, друг мой, кончились силы, потому что мало мне всего этого — так еще и шея, потому что нет, понимаешь, друг, ни сна, ни покоя. Спасибо тебе, что ты приехал, я уж и не помню, когда был таким, как сегодня, не в последние три года, мне кажется, может даже, не в последние четыре; чувство, да, вот именно, что меня откатило сейчас на три года назад, что не было ни работ моих, ни признания, ни достижений, ни с таким трудом и упорством закаленного мною внутреннего стального стержня, гибкого-крегасого-несломимого. Друг мой, друг мой, мне очень, очень страшно.
Друг, Эли Варди, подтирал тем временем большущую кофейную лужу — надо же долго, со вкусом, с умением, с гвоздикой и кардамоном варить кофе, чтобы потом перевернуть турку на пол, обварив себе же колени. Тихая нежность захлестывает Гросса — всегда, всегда был такой, трогательный и ловкий, пока что-нибудь делает, всегда с таким вкусом, с такой сноровкой, — и никогда не умел довести до конца, никогда не получалось продемонстрировать, как положено, собственные шедевры: в университете опаздывал с подачей работ, терял бион, запарывал цифру, заболевал в день общих показов, плохо писал концепцию, сбивался в ходе обсуждений… Хорош ведь всегда был, хорош и талантлив, все знали, а учился плохо — вот из-за мелочей, из-за вечных хлопотных неурядиц, — ужас, как же несправедливо все у него складывалось. Закончил учебу плохо, в конце второго десятка, с предложениями оказалось туго, и уже тогда была у юного Гросса мысль — нельзя ли им с Эли на пару пробиваться? Надо бы, думалось тогда, взять его в оборот, утащить за собой в чилли, сделать маленькую студию, благо — есть Бо, благо — Бо помогает; работать бы вместе, не давать Эли заниматься административными вопросами, а пусть бы только делал прекрасные свои сеты с феями и быками. Он бы работал по фэнтэзи, я по своим чернухам — могли бы даже вместе что-нибудь делать, сливая жанры, — побесить, например, дардамонцев, например, вергилесцев. Почему тогда не позвал его в пару, почему испугался? — потому что, скажи себе честно, Йонги, очень хорош был все-таки Эли, очень талантлив; как-то оно, знаете, неспокойно… Но вот с тех пор — жалко его и немножко стыдно, потому что — как не стыдно? — хотя не обязан был, конечно, но ведь мог спасти его от той жуткой рутины, в которую затянула Варди единственная предложившая ему после колледжа работу студия «Крэйзи Пасси»; не стыдно ли тебе, Йонг Гросс, лауреат «Голден Пеппер», лауреат «Чилли Шауэр» и «Козочки», лауреат премии «Байтми!» за лучший антисоциальный проект, не стыдно ли тебе, «лучшему чиллимейкеру года», по опросам «Московского комсомольца», «самому непристойному режиссеру века», по словам каннского мэтра Жака Жюльена, «самому дивненькому мужчинке в отечественной индустрии развлечений», по результатам голосования журнала «Гёрли-гёрл», — не стыдно ли тебе, Йонг Гросс, что лучший и единственный друг твой, чьи работы во время оно вызывали у тебя неприятный холодок в солнечном сплетении — «а я зачем же?» — работает режиссером на ванильнейшей, банальнейшей, серейшей студии, штампует фильм за фильмом отвратительного приторного гламура, получает столько, что едва на раз в год свозить ребенка к Мертвому морю? Почему ты не заберешь его оттуда, почему не найдешь ему достойное место в мире?
Остатки кофе Эли разлил по чашкам — получилось на два глоточка, но зато таких, что Гроссу показалось — даже шею слегка отпустило, и он сумел посмотреть на Эли не исподлобья, а по-человечески, как и надо; все-таки красивый он, Эли, — нежный, хрупкий, голубоглазый, сам — как эльф, которых он так любил, и жена у него — как фея, феечка, трогательное создание, истеричное и больное, глупое, как ребенок. Видимся редко, а теперь — все реже и реже, я как-то весь в делах, весь в разъездах, весь в своих успехах, в этом вязком, как говно, нездоровом драйве, от которого почему-то вот сейчас — вот в эти два дня — стыдно и тошно, как если бы вдруг выяснил, что музыка давно кончилась, а ты все еще дергаешься и во всю глотку фальшиво ей подпеваешь, а вокруг стоят люди и смотрят на тебя неловко.