Подходит, когда я стою один, загружаю ридер, чтобы засунуть ее бион — не хочется почему-то накатывать сейчас на себя, ридером почему-то легче. «Ну ни хрена себе шуточки», — говорит.
— Простите, Хана, но мне нужна была реакция вот на такие вещи, это, конечно, не Ади, это было мое распоряжение
— Да он мне сказал.
— Простите меня. Но я перфекционист. Со мной в таких вещах трудно, да. Вы простите. Но — надо было, я бы иначе вообще не смог рассматривать вас в кандидатки.
— Ладно, неважно, смотрите бион.
Яркая раскладочка: много красного, синего, — ну, понятно, видимо, он больно прихватил, и температурный дискомфорт, ясно; лимонного коротенькие полоски — испуг, не такой чтобы прямо уж, но на пробах редко втягиваются до конца, тут даже неожиданность не спасает, а в целом — хорошо. Но! Черт!
— Вы знаете, Хана, я все-таки накатаю на себя.
У нее, оказывается, побаливал желудок, а не сказала — непрофессионально, нехорошо, ну, может, решила, что — раз пробы — неважно. Вот доходим до — оппа! — ухватил за волосы, дернул — и…
Легкий испуг, дискомфорт, неожиданность, чуть обострившаяся боль в животе, желание воспротивиться, оп! — отпустил волосы… И все.
— Вы чем-то недовольны.
— Вам обиняками?
— Нет, мне как есть.
— Я не могу описать, чего ждал. Но для израильтянки вы как-то очень спокойно на его фразу. Я ждал какой-то еще эмоции… чего-то…
— Ну, если бы я была еврейкой, я бы, может, ее и дала.
— ???
— Я израильтянка, а не еврейка. Я арабка, сирийка по матери, ливийка по донору. Я думала, вы знаете. Простите. Я не думала, что это будет важно. Ну, я имею в виду — для меня слово «жидовка»… Ну, просто диковато звучит, — все, ничего больше.
Невероятно — плачет, сидит и плачет. Вот о чем не надо думать, а думается: а когда мы расходились — плакал? Какая разница, Кшися, мы в те годы вообще другие были — молодые, злые, тех, кто нас бросал, не жалели, а ненавидели; это теперь — чувство потери, а тогда бывало — только чувство предательства. Сейчас, когда гладишь его по затылку, чувствуешь впервые за все годы, что знакомы, — уже совсем не мальчик, и под пальцами — мужская широкая выя, сейчас видишь, что то тут, то там детская твоя ладошка ложится на седой волос.
— Зухи, милый, хороший, я с тобой, ты слышишь? Я тебя люблю, родной, я тебя люблю, ты самый хороший, лучше всех, Зухи хороший, Зухи, Зухи, иди сюда, иди…
Плачет взахлеб, уткнувшись в детский животик, хлюпает, как младенец; маленькая девочка с великовозрастным огромным младенцем — хороши мы сейчас, ничего не скажешь. За спиной у него зеркало, в зеркале мы с ним: у него на левой (правой? так и не научилась в зеркале понимать) подметке налип кусочек йо-то, у меня глаза как две плошки и вот сейчас, когда на мордочке сострадание… захватывает дух, хоть и неуместно это в данный момент, хоть и неловко, но — как хороша получилась, как хороша! Пока шел морф — три дня сегодня, как я тут три месяца уже — бывало даже и страшно; одним утром проснулась, поплелась в туалет, и вдруг аж сердце екнуло — краем глаза увидела в зеркале ужасное, страшное пугало с перекошенной рожей: левая скула округлая, мягкая, а правая — надменная, высокая, и из-за этого один глаз выше, другой ниже — чуть не заорала, хотя и знала, что морф не всегда идет синхронно, и в первом морфе тоже такие фазы были. Надо бы посидеть терпеливо, подождать обхода в двенадцать — но не выдержала и помчалась в ужасе, морду закрыв платочком, за утешением к дежурному врачу, разбудила, заставила долго говорить то, что и так знала, — стало полегче. В другой раз вечером вернулась с ужина и увидела, что волосы идут вперемешку — часть черные и прямые, а часть — светлые и вьются. Даже смешно получилось, вполне авангардно; неделю, пока менялись остальные пряди, забавная была прическа. А сейчас все позади — и смотрит из зеркала ангел, божественное создание, Девочка Со Спичками, Маленькая Герда, — золотые локоны, синие очи, молочная кожа, кукольные ручки гладят жесткие черные кудри рыдающего тебе в животик следователя по делам нелегальной порнографии.
— Зухи, Зухи, солнце… Зухи лапа…
Давится слезами и начинает утирать лицо моей футболкой, на полу валявшейся. «Все, — говорит, — все, прости меня, ради бога, все, все закончилось, я в порядке. Я просто как-то совсем охренел от всего происходящего. Потому что чувство такое, что у меня вот просто мир рухнул. Ты понимаешь, да, — у меня говно с работой, и вообще непонятно сейчас, куда меня после травмы задвинут; у меня Руди — и еще уедешь ты, и все это меня совершенно…» — И опять, несмотря на все усилия, скрючивается пополам в странном полузадушенном «ыыыыыы».
Жалко его, бедного мальчика, жалко ужасно, особенно всегда жалко на фоне того, как у самой все сейчас, а у самой сейчас все — лучше некуда, осуществляются мечты: и морф прошел идеально, — посмотришь на себя в зеркало — рук не удержать, и иногда даже до кровати не доходишь, потому что хуже видно оттуда, а прямо на ковре, на полу… И рекомендацию лейтенанту — уже лейтенанту! — Кшисе Лунь, а отныне — Герде Минь дали в отделе такую, что аж краской залилась, когда тайком читала (а краска сейчас, при такой белой, такое прозрачной коже заливает так, что… ох). И постепенно — благодаря ли радости нового морфа, чудесам ли интенсивной психотерапии, собственной ли зрелости, невесть откуда прискакавшей, остро ощутившейся в последние три месяца больничного заключения, — исчез ужас расставания с Западным побережьем, где вся жизнь, где друзья и мама, где целые районы знаешь, как свою спальню и где, оказывается, многое обрыдло, приелось и навязло в зубах, как старые песни. Вдруг стало казаться душно и тесно, и на смену страху потери всего, всего наработанного за почти тридцать лет жизни пришел драйв («драйв чистого листа» — сказала психолог Кэти, а Кши спросила: «Это термин?» — «Нет, — сказала Кэти, — это чистая правда»).
Долгие беседы вела в последние дни Кшися Лунь с Гердой Минь — и остро ощущала явное Гердино превосходство.
— Зухи, хороший, ну что для тебя сделать, как тебя порадовать?
Сквозь слезы смеется: скажи, говорит, что ты будешь писать мне письма. Ох, сжать его голову, поцеловать в темя, невеселая шутка, не будет никаких писем, не от кого их получать, нет больше Кшиси Лунь, через три дня не будет.
— Вот ты их всех переловишь, всю цепочку, и тогда меня вернут, и я буду каждое утро тебе звонить и нудно говорить: Зухрааааб, зачем ты их поймал? Мне было так хорошо, а теперь опять каждое утро твой мерзкий голос! Ну скажи уж что-нибудь хорошее, раз все равно от тебя никуда не деться!
Смеется и ободряется как-то. Шансы на возвращение почти ноль, но есть иллюзия того, что от него что-нибудь зависит, — ну и хорошо, ну и ладно.
В зеркале видны горько опустившиеся широкие плечи, склоненная шея, — и внезапно Кшисю охватывает очень постыдное, очень гнусное, очень сладкое ощущение, от которого дрожь по ножкам и в глазах бессовестный восторг, и на морде улыбка от одного уха до другого: господи, как хорошо быть сильной, господи, как хорошо быть одинокой и никого не терять, никого не любить, ни от кого не зависеть, господи, как хорошо иметь будущее, прекрасный морф, бог с ней, с неизвестностью, — господи, как хорошо быть мною, господи, как же у меня все прекрасно, прекрасно, прекрасно!