Рубеж | Страница: 102

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

А что, если он и вправду – чорт?!

Пекло тебе будет, Гринь-чумак. Руки на себя наложить – новый грех, да не тяжелее прочих. Семь бед – один ответ, все в пекле гореть, в огне неугасимом…


Гринь остановился.

Почти полностью смерклось. Болел бок. Над верхушками неподвижных деревьев висела луна, лысая, как сотник Логин. В отдалении мычала корова – мерно, через равные промежутки. Прямо перед Гринем стояло кряжистое, в бугристой коре, дерево, и с протянутой в сторону ветки свисала веревка с петлей на конце.

Шибеница? Сам себе петлю сплел, в беспамятстве? Или…

Гринь протер глаза. Все так же светила луна, и веревка висела – старые качели, он сам когда-то мастерил такие. Гой-да, гой-да…

Блеснула поверхность воды. Прямо у Гриневых ног начинался крутой спуск к пруду; трава здесь стояла нетоптанная, видно, ребятишки давно забыли про гойдалку. Обходят стороной.

Он попытался вспомнить Оксану – и не смог. Вспоминалось только яблоко в чистой тряпице. Наливное, будто из воска, желто-розовое яблоко в пятнышках веснушек. «У вас дичка, а это яблоко из панского сада…»

За черные брови, за карие очи, за белое тело Оксанино – продался чорту. За то и кара – не вспомнить лица.

Гринь зачем-то потрогал веревку. Э-э-э, сгнила совсем, даром что просмоленная. На такой веревке вешаться – только себя позорить.

И шагнул вперед. Не особенно задумываясь, двинулся по склону вниз; вот ноги по щиколотку провалились в тину. Вот по колено поднялась холодная вода; прими мою грешную душу, Господи! Не отринь. Зрадник я, зраду смертью искупаю…

В пруду плеснуло – будто в ответ.

Далеко, в самом центре отблескивающей глади, черной чашей прогибалась воронка. Водяник, подумал Гринь равнодушно. Ему уже случалось однажды видеть водяного, а рыбача, он всякий раз ублажал хозяина подарками. Все равно, пусть хоть водяник душу заберет…

Харя, поднявшаяся над водой в лунном свете, меньше всего походила на бородатого хозяина глубин. Голая, усеянная мутными бусинками глаз, похожих на бородавки. Опоясанная, будто кушаком, черной растянутой пастью. Безбородая и безобразная харя; страшные рожи, с помощью которых местные жители пытались предупредить Гриня об опасности, не шли с этой харей ни в какое сравнение.

Он успел порадоваться, что чудище так далеко от берега, – когда в прибрежной тине закипело вдруг движение, и вокруг щиколотки обвилась ледяная мускулистая лапа.

Рывок! В бескостной руке чудища остались лохмотья кожи; рывок! Зашуршало в траве, будто ринулось снизу вверх семейство огромных змей. Взлетела в воздух подброшенная лягушка – Гринь на мгновение увидел ее прямо перед своим лицом, мелькнуло в полутьме светлое лягушачье брюхо…

Он опомнился только на околице. Нога горела огнем, и сердце выпрыгивало, словно надеясь выскочить наконец из горла и затрепыхаться в пыли.

Нет, не можно человеку так умирать! В предательстве и скверне, без исповеди, без покаяния, не исполнив материной посмертной просьбы: «Ай, Гринюшка, убереги!..»

Гринь всхлипнул по-детски – и вдруг разинул рот.

Издалека, с полей, с дорог прилетел вместе с ветром обрывок знакомого запаха.


Пахло колыбелью.

Чортов ублюдок, младший сын вдовы Киричихи

У дядьки лицо плохое. Он дает свою цацку. Цацка плохая.

Я заболел. Подушка плохая. Лошадь плохая. Небо плохое.

Надо мной пленочка. За ней еще одна. Пленочка разноцветная. Она хорошая. Она красивая. За пленочкой хорошо. Там плавают красивые смыслы. Там водичка. Я хочу пить.

Я хочу пописать!

У тетки руки плохие.

Я хочу потрогать пленочку. Она мягкая.

Я хочу спать.

Чумак Гринь, старший сын вдовы Киричихи

Теточка-травница хлопотала по хозяйству. Увидев постояльца, заулыбалась. Вот ведь чутье у бабы – сразу догадалась, что сотникова чумаку не любовь, и ей, вдовице, не соперница. И еще, наверное, много о чем догадывалась, только кто их, местных, разберет?

Гринь, сам того не желая, ответил на теточкину улыбку. Да, травница постарше его будет, – но руки у нее золотые. И полынный запах, и расплетенные черные косы без единого седого волоска. Нет, хороша травница по-своему, и ведь добрая, по глазам видно, не то что валковские молодицы… да хоть бы и Оксанина мать!

Дом у нее большой. Ремесло свое налажено – местные со всякой хворью к ней идут. Корова, две свинки, куры. И земля есть – по здешним меркам немного, зато в Гонтовом Яре за такую полоску насмерть дрались бы. Эх, Гонтов Яр, забыть бы!..

Травница как обычно чутко угадала Гриневу тоску. Подошла, положила руки на плечи – не то жена, не то мамка. Спокойная, надежная, травкой пахнет. И груди покачиваются, как тяжелые колокола.

Ну, хлопец, попался ты! Вот уже сердце мотается, как собачий хвост. И жаром обсыпало с головы до пят, и никуда не хочется ехать, ничего не хочется делать – мужик ты или не мужик? В своем доме хозяин, на своей пашне работник, здоровой бабе любящий муж.

Двор усыпан был свежей соломой. Золотой. Колючей. Душистой.

Гринь барахтался будто в меду. В сладком золоте. В мучительных теплых волнах…

Проснулся от собственного стона.

Ночь. Тесная комнатка. Сотникова на своей лежанке, не спит.

– Ты чего, чумак? Приснилось что?

Выпростал руку из-под одеяла. Перекрестился.

Господи, Господи, грехи наши тяжкие!..

* * *

…Разумно ли с места трогаться, когда у одного раненый бок болит, а у другой сухожилие не срослось еще?

Неразумно.

Да Гриню и не хотелось никуда ехать. Спокойная жизнь да крестьянская работа, да благосклонная вдова – чего еще надо?! А главное – ни одна душа в округе никогда не попрекнула бы зрадой. Уважаемый хозяин был бы, по-здешнему говорить выучился… О прошлом – не вспоминать. На пепелище – не возвращаться.

А сотникова между тем маялась, хоть и думала, что никто ее маеты не видит. При Грине-то молодцом держалась, так и хотелось «паном сотником» назвать ее. Но бравая да храбрая девка все одно девкой остается – по ночам всхлипывала, подушкой всхлипы душила, надеялась, верно, что не услышит никто.

А по вечерам – иногда – ветер приносил с околиц знакомый дух. Будто глумился ветер. Колыбелью пах.

В конце концов – не выдержали оба.

И тронулись в путь.


Гринь продал все, что мог. Свитка на нем хорошая была, сапоги почти новые; местные селяне долго дивились, щупали, нюхали, чуть не языком лизали обновки, видимо, у них никто не делал таких вещей. Еще крестик медный, нательный сторговать хотели – да только Гринь не дался.