– Может быть, вы и правы. Но это так трудно, особенно если любить так, как люблю я.
– А он хочет, чтобы вы любили его иначе, не так ли?
– Возможно. Но я мешаю вам работать. Прошу вас, возьмите свои кисти…
– При одном условии, что вы побудете здесь еще немного. Я так рад увидеть вас снова. Вы расскажете мне о вашей Оверни, о вашей жизни. Мне кажется, что я никогда не узнаю вас до конца…
Гортензия осталась у него еще на час, наблюдая, как Делакруа выписывает летнее небо, заволакиваемое пушечным дымом, слушая его рассказы о парижских событиях, которые произошли за те несколько месяцев, что она провела в Оверни (ей показалось, что это было на другой планете). Он рассказал о том, что было известно об английской ссылке короля Карла X, о громком процессе над его министрами. Народ жаждал крови, требуя выдачи тех, кто в июле отдал приказ стрелять по восставшим. В октябре чуть не вспыхнул мятеж, когда под окнами Пале-Рояля собралась толпа, скандировавшая: «Смерть министрам… или голову короля Луи-Филиппа!»
– Трудно управлять страной в таких условиях, – говорил Делакруа. – К чести короля, он не уступил давлению. Полиньяк был приговорен… к гражданской казни, что для него страшнее плахи. Других приговорили к различным наказаниям. Нет, Луи-Филиппу досталась не такая уж завидная доля, как может показаться. Против него ополчились и те, кто стоял за республику, и бонапартисты; даже те, кого он вернул в армию, не колеблясь будут приветствовать Орленка, [4] если он появится здесь. Потому он и хочет создать некую третью силу, привлекая на свою сторону буржуазию. Все его министры – выходцы из этой среды, да и новый церемониал, когда при дворе собирается больше бакалейщиц, чем герцогинь, преследует эту цель… Все это создает довольно странную атмосферу, которая сбивает с толку французов и вводит их в заблуждение. Они думают, что Луи-Филипп – слабый человек, этакий добряк, из-за чего пресса (с которой, впрочем, приходится считаться все больше) часто избирает его своей мишенью. Он либо не реагирует вовсе, либо реагирует очень вяло, по крайней мере внешне; боюсь, однако, как бы это царствование не ознаменовалось целой вереницей тщетных предосторожностей, странных дел, таких, как прелюбопытное «самоубийство» старого принца Конде, повесившегося на оконном шпингалете в замке Сен-Ле, предварительно завещав свое огромное состояние молодому герцогу д'Омаль, четвертому сыну короля.
– Почему вы сказали «прелюбопытное самоубийство»? – невольно заинтересовалась Гортензия, несмотря на одолевавшие ее заботы.
– Потому что есть большая вероятность, что эту грязную работу взяла на себя любовница принца, английская проститутка, которой тот пожаловал титул баронессы де Фешер. Ее никто так и не потревожил, и она преспокойно живет себе в замке, который он ей оставил.
– Надеюсь, вы не считаете, что король был ее сообщником?
– Ну, это слишком грубое слово. Скажем, эта история его вполне устраивает, и он закрыл на все глаза. Когда заходит речь о власти и о деньгах, даже души, слывшие самыми возвышенными, могут избрать довольно странные пути. В бытность свою графом Прованским, «добрый король Людовик Восемнадцатый» повел себя низко по отношению к родному брату Людовику Шестнадцатому и своей невестке Марии-Антуанетте… Не говоря уже о племяннике, несчастном Людовике Семнадцатом. Внешне Луи-Филипп спокойный, надежный, крепкий человек. Но поди узнай, что у него на уме. Он напоминает сфинкса, портрет которого я не взялся бы писать.
– Отчего же?
– Боюсь оказаться правдивым. Мне не хотелось бы поменять это ателье на какую-нибудь тюрьму, подобную той, где томится наша подруга Фелисия…
– При том, что ее имя означает «блаженство»!
– Да, и это имя меня преследует. Мою любимую тетку зовут так же: Фелисите Ризнер. Прямая и смелая женщина. Я готов признать, что есть сходство между людьми, носящими одно и то же имя. Ну, довольно философии! Я было отвлек вас от грустных мыслей и сам опять их вам навеваю…
Он вдруг швырнул на стол палитру, поставил кисти в большой кувшин и схватил Гортензию за руки.
– Давайте верить! – воскликнул он с жаром, который иногда прорывался сквозь его маску скептика и светского льва. – Будем верить, что нам удастся вызволить ее из беды! Я изо всех сил буду помогать вам. Но только, ради всего святого, будьте осторожны! Человек, который вас ищет и который для этого не остановился перед таким злодеянием, способен на все.
– Пока он не знает, что я в Париже, мне нечего бояться. Надо, чтобы мы с Фелисией успели убраться отсюда, пока он меня не нашел. Овернь далеко, это огромный край, который надежно укроет нас обеих.
– Просто чудо, что он еще не узнал вашего имени. Вы думаете, ему это никогда не удастся? Что вы будете делать, если однажды он заявится к вам?
– Честно говоря, не имею ни малейшего представления, мне бы этого совсем не хотелось, – отвечала Гортензия, живо перекрестясь, чтобы не искушать судьбу. – Но думаю, что там меня будет кому защитить. Вокруг столько храбрых мужчин: мой фермер Франсуа Деве, соседи… и еще…
– И еще ваш таинственный Жан?
– Он в первую очередь! Он и стая волков, которых он может собрать вокруг себя, когда только пожелает. Не беспокойтесь за меня, дорогой Эжен! Главное, чтобы мы с Фелисией успели исчезнуть незаметно для моего врага…
Прощаясь, Гортензия поднялась на цыпочки и поцеловала художника в гладко выбритую щеку.
– Спасибо, друг мой! Заранее спасибо!
Несмотря на оптимизм, проявленный молодой женщиной во время встречи с Делакруа, мысль о Патрике Батлере неотступно преследовала ее весь вечер: и на обратном пути, когда ей поминутно казалось, что в толпе прохожих видит наглое лицо в шапке рыжих волос, и в рождественскую ночь, когда они втроем допоздна сидели у камина и мадам Моризе предавалась воспоминаниям об ужасах революции и блеске Империи, а Онорина слушала, не оставляя своего вязания, и даже на полночной мессе в маленькой соседней церкви. Монахини расположенной неподалеку обители убрали ее цветами и ветками омелы. Множество восковых свечей пылало перед алтарем с потускневшей позолотой, перед наивным изображением яслей, где маленькая и хрупкая Дева Мария склонилась над младенцем Иисусом, таким крепким и щекастым, что с трудом верилось, как он мог родиться у столь эфемерного создания. Но благочестивый пыл прихожан от этого не охладел, и так приятно было слышать, как присутствующие хором подхватывают древние рождественские песнопения.
Это были минуты спокойной и глубокой радости; однако Гортензия не могла отдаться им полностью, как ей того бы хотелось. Мыслями она уносилась в Комбер, к Жану, который пообещал, что проведет подле нее этот чудесный праздник, и вот теперь она так от него далеко.
Конечно же, он не будет на нее сердиться, он поймет, что по долгу дружбы она обязана была уехать, чего бы ей это ни стоило. Он будет ее ждать сколько потребуется, терпеливо и спокойно. Но теперь между Гортензией и ее близкими, ее домом встала угрожающая фигура человека, любовь которого она имела неосторожность разжечь и чью гордость, скорее, нежели сердце, она ранила. Он жаждал мести за то, что им пренебрегли. Но что это будет за месть? Чего он хотел, этот Патрик Батлер, которого она стала опасаться с первой их встречи, этот жестокий, беспощадный человек, который, однако, умел говорить ей о своей любви с такой пылкой страстью? Если, к несчастью, им придется столкнуться лицом к лицу, вряд ли он ограничится пустыми разговорами. Доказательством тому была его расправа с Фелисией… Что тогда она будет делать? Что ему скажет? А если ему и вправду взбредет в голову преследовать ее до самой Оверни? Как ей быть? У нее был только один выход, как она и говорила Делакруа: уехать из Парижа до того, как он узнает, что она вообще здесь появлялась.