– Князь Ромодановский велел учинить подробный расспрос, так что готовьтесь говорить всю правду.
Четверка несчастных предстала перед боярами.
Голландец даже не поднимал головы, Буббер и Ковбасюк подавленно молчали. Один Женя Афанасьев еще барахтался. Он собрался с духом и сказал:
– Честные бояре! Хочу держать ответ по всей правде.
– Вот это уже хорошее начало, – сказал Стрешнев. – Ну, ну.
– Я вполне допускаю… («Не то, не то говорю!.. – панически метнулось в голове Афанасьева. – Как же с ними говорить, боже!..») Я вполне допускаю, что один из нас мог оказаться тем, кого вы ищете. Я сам гнался за злоумышленником, и главная часть улик против него построена на моих собственных показаниях. Если допустить, что я лгу, то зачем же мне лгать таким образом, чтобы на меня падало подозрение? Вот что я хотел спросить у вас, честные бояре.
Тихон Стрешнев и Лев Кириллович переглянулись. Последний даже кивнул, невольно выдав свое согласие со словами Афанасьева. Приободрившись, Евгений продолжал:
– Я почти поймал вора, и мои слова может подтвердить тот из швейцарских мушкетеров Лефорта, что в ночь покушения стоял на карауле у большой лестницы, подходящей к спальным комнатам. Думаю, что у вас уже есть его опросный лист, так что я только еще раз подтверждаю происшедшее. Не более того.
«Так, так, отмазывайся, Владимирыч!.. – запрыгал бес Сребреник. – А то если тебя на дыбе изломают, то мне тут куковать до скончания века придется, в этой милой петровской России!»
Боярин Стрешнев повернулся к Льву Кирилловичу и сказал вполголоса:
– Гладко говорит, как по писаному, только, может, все равно не мешало бы на дыбу поднять, как ты думаешь, Лев Кириллыч? Может, чего еще порасскажет, а?
– Если вы хотите слышать только правду и ничего, кроме правды, – с отчаянной храбростью человека, которому уже нечего терять, сказал Афанасьев, – то я все сказал. А на дыбе любой себя оговорит и признается в том, чего не делал. Если умеючи подойти к делу, вот как он, – кивнул Евгений на Микешку Матроскина, – так можно выбить признание о том, что именно ты Христа распял, что ты убил царевича Дмитрия в Угличе, что ты поджег Москву в двенадцатом году!..
Сказав последнее, Афанасьев невольно прикусил язык: до 1812 года, когда горела Москва, оставалось еще прилично времени. Впрочем, Москва горела в старину так часто, что бояре не обратили никакого внимания на этот досадный промах. Лев Кириллович сказал:
– Дельно излагает. К тому же он главный свидетель. Петр Алексеевич, если что, ему сам дознание произведет. Ладно. Отдохни пока. Стань вон в тот угол. Теперь вы, – повернулся он к оставшейся троице. – Если верить показаниям Афанасьева, один из вас должен оказаться тем вором и смутьяном, которого мы доискиваемся. Так как все вы равно подпадаете под подозрение, придется допросить каждого с пристрастием. Которого из вас, вбежав в спальню, схватил за шкирку Меншиков Александр Данилович?
Ковбасюк кашлянул. Пит Буббер, а схватил Меншиков именно его, остолбенело смотрел в потолок. Афанасьев замер, и тут чучельник сказал тихо:
– Меня.
Стрешнев махнул рукой, и Микешка, подскочив к Ковбасюку, одним движением разорвал на нем одежду, обнажив подозреваемого до пояса. Афанасьев невольно зажмурился, но тут же заставил себя смотреть на это: все-таки, как ни крути, была его вина в том, что Ковбасюк со связанными руками, дернувшись, повис на дыбе. Хрустнули кости. Микешка неспешно извлекал кнут – толщиной в палец, длиной в пять локтей.
– Кнут не дьявол, а правду сыщет, – неторопливо, почти добродушно приговаривал кат сквозь зубы, – такие дела, паря…
– Раз, – негромко скомандовал Стрешнев. Микешка отступил на шаг и коротко, словно бы вполсилы, почти без замаха, ударил. Ковбасюк вздрогнул всем телом, но промолчал. Сдержался. Второй и третий удары все-таки выбили голос из терпеливого таксидермиста: боль была жуткой.
– Четыре, пять, – считал боярин. – Микеша, чуть поприжми.
– А этого, – кивнул Лев Кириллович, родной брат матери Петра, на Пита Буббера, – закатайте пока в «шелепа», пусть над ним немножко подмастерья твои похлопочут.
«Подмастерья» – трое верзил с равнодушными, ко всему привычными физиономиями и закатанными до локтей рукавами на волосатых руках – схватили несчастного американца, принявшегося брыкаться, и поволокли его в угол пыточной избы и привязали к деревянной раме. В руках подручного палача появился «шелеп» – длинный и узкий мешок, наполненный мокрым песком и примечательный тем, что после его применения на теле жертвы не оставалось ни малейших следов. Лев Кириллович, прищурив глаза, с любопытством и без малейшей свирепости посматривал на эти приготовления. Потом перевел взгляд на Афанасьева и сказал спокойно:
– А ты, если что и вспомнишь во время сего дознания, тут же дай знать.
«Рано, рано ты посчитал себя освобожденным от мучений!.. – вспыхнуло в голове Евгения. – Есть еще одна пытка: смотреть на то, как истязают твоих товарищей по несчастью, двое из которых, а может быть, и все ни в чем не виноваты!»
Из угла донесся пронзительный вопль Буббера. «Шелеп» начал свою работу. Стрешнев наблюдал за Ковбаскжом, вздернутым на дыбу и исхлестанным кнутом, потом перенес свое внимание на вопящего Пита Буббера, которого обрабатывали «шелепом», и заметил между делом:
– После сего внутренности отказывают служить, а наружу ничего не видать, вот так.
Афанасьев вжал спину в стену, и его взгляд упал на массивную рукоять для кнута – наборную, сменную, с тяжелым набалдашником. Она лежала неподалеку от дыбы, на которой висел Ковбасюк.
«Зря ты это, Владимирыч, – произнес бес Сребреник, который угадал намерение Афанасьева, – тогда тебя точно растянут по полной программе, а не как этого твоего Ковбасюка – в щадящем таком режиме».
– Ничего себе – щадящем…
«А ты думал! Да если бы эти бояре сказали Микешке всерьез взяться за нашего чучельника, так от него уже живого места не осталось бы!..»
Ковбасюк поднял глаза. «Он же слышит Сребреника! – пронзила мозг Жени отчаянная мысль. – Слышит конечно же!» В глазах Ковбасюка даже не было ужаса, было одно безграничное удивление, смешанное с болью: за что же вы меня так, братцы?.. Этот взгляд взорвал Евгения. Уже не думая о последствиях того, что он вознамерился сейчас сделать, он рванулся из своего угла, носком сапога подцепил сменную рукоять кнута, лежавшую на земляном полу, и со всего маху опустил ее на голову Микешки Матроскина, замахивавшегося кнутом в десятый раз. Кат вздрогнул всем своим массивным, откормленным телом и стал заваливаться назад, Афанасьев ударил его еще раз, а потом, выхватив из ослабевшей руки палача кнут, оскалил зубы и закричал, повернувшись к замершим в пыточной избе людям:
– Ну что, сволочи?! Над невинными людьми издеваться горазды, над безоружными?! Ну, так возьмите меня сейчас!
Кажется, никто и не удивился этой выходке. Палач лежал на земле с пробитой головой, но на него никто и не смотрел. Боярин Стрешнев произнес медленно, безо всякого волнения в голосе: