читала твое письмо; чудесное было у нее лицо. Я не встречала женщины красивей — время как будто и не коснулось ее.
Лицо Джона смягчилось; потом опять стало замкнутым. Все, все против него и Флер. И все подтверждает ее призыв: «Обеспечь меня за собой, женись на мне, Джон!»
Здесь, где он провел с ней упоительную неделю, здесь влечение к ней и боль в его сердце возрастали с каждой минутой ее отсутствия. Нет ее, чтобы сделать волшебными комнату и сад и самый воздух. Как жить здесь, не видя ее? И он окончательно замкнулся в себе и рано ушел спать. У себя в комнате он мог хотя бы остаться с воспоминанием о Флер в ее виноградном наряде. Он слышал, как приехал Вэл, как разгружали форд, и опять воцарилась тишина летней ночи. Только доносилось издалека блеяние овец да крик ночной птицы. Джон высунулся в окно. Холодный полумесяц, теплый воздух, холмы словно в серебре. Мотыльки, журчание ручья, ползучие розы. Боже, как пусто все без нее! В библии сказано: оставь отца, своего и мать свою и прилепись... к Флер.
Собраться с духом, прийти и сказать им! Они не могут помешать ему жениться на Флер, не захотят мешать, когда узнают, как он ее любит. Да! Он скажет им. Смело и открыто — Флер не права.
Птица смолкла, овцы затихли, во мраке слышалось только журчание ручья. И Джон уснул в своей постели, освобожденный от худшего из жизненных зол — нерешимости.
День несостоявшегося свидания в Национальной галерее ознаменовал первую годовщину возрождения красы и гордости Англии, или, попросту сказать, цилиндра. Состязание на стадионе Лорда — это празднество, отмененное войной, — вторично подняло свои голубые и синие флаги, являя почти все черты славного прошлого. Здесь во время перерыва можно было наблюдать все виды дамских и единый вид мужского головных уборов, защищающих многообразные типы лиц, которые соответствуют понятию «общество». Наблюдательный Форсайт мог бы различить на бесплатных или дешевых местах некоторое количество зрителей в мягких шляпах, но они едва ли отважились бы подойти близко к полю; представители старой школы — или старых школ могли радоваться, что пролетариат еще не в силах платить за вход установленные полкроны. Еще оставалась хоть эта твердыня — последняя, но значительная: стадион собрал, по уверению газет, десять тысяч человек. И десять тысяч человек, горя одной и той же надеждой, задавали друг другу один и тот же вопрос: «Где вы завтракаете?» Было в этом вопросе что-то очень успокоительное и возвышающее — в этом вопросе и в наличии такого множества людей, которые все похожи на вас и все одного с вами образа мыслей. Какие мощные резервы сохранила еще Британская империя — хватит голубей и омаров, телятины и лососины, майонезов, и клубники, и шампанского, чтобы прокормить эту тонну! В перспективе никаких чудес, никаких фокусов с пятью хлебами и несколькими жалкими рыбешками — вера покоится на более прочном фундаменте. Шесть тысяч цилиндров будут сняты, четыре тысячи ярких зонтиков будут свернуты, десять тысяч ртов, одинаково говорящих по-английски, — наполнены. Жив еще старый британский лев! Традиция! И еще раз традиция! Как она сильна и как эластична! Пусть свирепствуют войны и разбойничают налоги, пусть тред-юнионы разоряют поборами честных граждан, а Европа подыхает с голоду, — эти десять тысяч будут сыты; и за этой оградой будут они разгуливать по зеленому газону, носить цилиндры и встречаться друг с другом. Сердце старого мира здорово, пульс бьется ровно. И-тон! И-тон! Хэр-роу!
Среди многочисленных Форсайтов, попавших в этот заповедник по праву или по знакомству, был Сомс с женою и дочерью. Он никогда не учился ни в одной из двух состязающихся школ, он нисколько не интересовался крикетом, но ему хотелось, чтобы Флер могла выставить напоказ свое платье, и хотелось надеть цилиндр — снова явиться на парад среди мира и изобилия вместе с равными себе. Он степенно вел Флер между собой и Аннет. Ни одна женщина, насколько он видел, не могла сравниться с ними. Они умеют ходить, умеют держаться; их красота вещественна; а у этих современных женщин ни осанки, ни груди — ничего. И вспомнилось ему вдруг, с каким гордым упоением выходил он, бывало, с Ирэн в первые годы их брака. И как они, бывало, завтракали в карете, которую его мать заставила отца приобрести, потому что это так шикарно: в те времена смотрели на игру из карет и колясок, а не с этих нескладных громадных трибун. И как Монтегью Дарти неизменно выпивал лишнее. Сомс вполне допускал мысль, что и теперь люди пьют лишнее, но нет теперь в этом былого размаха; ему вспомнилось, как Джордж Форсайт, братья которого, Роджер и Юстас, учились один в Итоне, другой в Хэрроу, взобравшись на верх кареты и размахивая синим флажком в правой руке и голубым в левой, громко прокричал: «Хэтон — Ирроу!» как раз в такую минуту, когда вся публика молчала, — всегда он вел себя, как шут; а Юстас чинно стоял внизу, такой был денди, что считал ниже своего достоинства надеть розетку того или другого цвета или выказывать интерес к чему-либо. Н-да! Былые дни! Ирэн в сером шелку с легким зеленым отливом. Он искоса поглядел на Флер. Лицо какое-то тусклое — ни света в нем, ни жизни. Эта любовь грызет ее — скверная история! Взгляд его скользнул дальше, к лицу жены, подрисованному сильней, чем обычно, немного презрительному, хотя она, насколько ему известно, меньше всех имеет право выказывать презрение. Она принимает измену Профона со странным спокойствием; или его «маленькое плавание» предпринято только для отвода глаз? Если так, он предпочитает не — видеть обмана. Они прошлись по площадке мимо павильонов, потом отыскали столик Уинифрид в палатке «Клуба бедуинов». Этот новый клуб, принимавший в члены и мужчин и женщин, был основан для поддержания туризма и некоего джентльмена, унаследовавшего стариннее шотландское имя, хотя его отец, как это ни странно, носил фамилию Леви. Уинифрид вступила в клуб не потому, что занималась когда-нибудь туризмом, а потому, что инстинкт подсказал ей, что клубу с таким названием и таким основателем предстоит большое будущее; если не вступить в него сразу, то потом, может быть, доступ будет закрыт. Палатка этого клуба, со стихом из Корана на оранжевом поле и вышитым над входом маленьким зеленым верблюдом, бросалась в глаза среди всех других. У входа стоял Джек Кардиган в синем галстуке (он однажды играл на стороне Хэрроу) и размахивал бамбуковой тростью, показывая, «как тому молодцу следовало ударить по мячу». Он торжественно провел Сомса и его дам к столу Уинифрид, за которым собрались уже Имоджин, Бенедикт с молодой женой, Вал Дарти без Холли, Мод и ее муж; когда вновь прибывшие уселись, осталось одно свободное место.
— Я жду Проспера, — сказала Уинифрид, — но он так увлечен своей яхтой!
Сомс украдкой посмотрел на жену. Лицо ее не дрогнуло. Придет ли этот тип, или нет, ей, по-видимому, все известно. От него не ускользнуло, что Флер тоже покосилась на мать. Если Аннет не считается с его чувствами, она должна бы подумать о Флер. Разговор, крайне бессвязный, перебивался рассуждениями Джека Кардигана о «мид-оф» . Он стал перечислять всех «великих мид-офов» от первых дней творения, считая их, как видно, одним из основных элементов, составляющих расовую сущность британцев. Сомс справился со своим омаром и приступил к пирогу с голубями, когда услышал слова: «Я немного опоздал, миссис Дарти» — и увидел, что пустого места за столом больше нет. Между Имоджин и Аннет сидел мсье Профон. Сомс усердно продолжал есть, изредка лишь перекидываясь словом с Мод и Уинифрид. Разговор жужжал вокруг него. Голос Профона произнес: