– Ты останешься ночевать, папа?
– Если можно, – проворчал Сомс, – у меня дела.
– Неприятности, милый?
Сомс резко обернулся к ней:
– Неприятности? Почему ты решила, что у меня неприятности?
– Просто показалось, что у тебя вид такой.
Сомс буркнул:
– Этот Рур! Я тебе принес картину. Китайская!
– Неужели! Как чудесно!
– Ничего чудесного. Просто обезьяна ест апельсин.
– Но это замечательно! Где она? В холле?
Сомс кивнул.
Развернув картину. Флер внесла ее в комнату и, прислонив к зеленому дивану, отошла и стала рассматривать. Она сразу оценила большую белую обезьяну с беспокойными карими глазами, как будто внезапно потерявшую всякий интерес к апельсину, который она сжимала лапой, серый фон, разбросанную кругом кожуру – яркие пятна среди мрачных тонов.
– Но, папа, ведь это просто шедевр. Я уверена, что это какая-то очень знаменитая школа.
– Не знаю, – сказал Сомс. – Надо будет просмотреть китайцев.
– Но зачем ты мне ее даришь? Она, наверно, стоит уйму денег. Тебе бы нужно взять ее в свою коллекцию.
– Они даже цены ей не знали, – сказал Сомс, и слабая улыбка осветила его лицо, – я за нее заплатил три сотни. Тут она будет в большей сохранности.
– Конечно, она будет тут в сохранности. Только почему – в большей?
Сомс обернулся к картине.
– Не знаю, может случиться всякое из-за всего этого.
– Из-за чего, милый?
– «Старый Монт» сегодня не придет?
– Нет, он еще в Липпингхолле.
– А впрочем, и не стоит – он не поможет.
Флер сжала его руку.
– Расскажи, в чем дело?
У Сомса даже дрогнуло сердце. Только подумать – ей интересно, что его беспокоит! Но чувство приличия и нежелание выдать свое беспокойство удержали его от ответа.
– Ты все равно не поймешь, – сказал он. – Где ты ее повесишь?
– Вероятно, вон там. Но надо подождать Майкла.
– Я только что видел его у твоей тетки, – проворчал Сомс. – Это он так ходит на службу?
«Может быть, он просто возвращался в издательство, – подумала Флер. Ведь Корк-стрит более или менее по пути. Может быть, он проходил мимо, вспомнил об Уилфриде, захотел его повидать насчет книг».
– Ах, вот и Тинг. Здравствуй, малыш!
Китайский песик появился, словно подосланный судьбой, и, увидев Сомса, вдруг сел против него, подняв нос и блестя глазами. «Выражение вашего лица мне нравится, – как будто говорил он, – мы принадлежим к прошлому и могли бы петь вместе гимны, старина!» – Смешное существо, – сказал Сомс, – он всегда узнает меня!
Флер подняла собаку.
– Посмотри новую обезьянку, дружок.
– Только не давай ему лизать ее!
Флер крепко держала Тинг-а-Линга за зеленый ошейник, а он, перед необъяснимым куском шелка, пахнущим прошлым, подымал голову все выше и выше, как будто помогая ноздрям, и его маленький язычок высунулся, словно пробуя запах родины.
– Хорошая обезьянка, правда, дружочек?
«Нет, – совершенно явственно проворчал Тинг-аЛинг. – Пустите меня на пол».
На полу он отыскал местечко, где между двумя коврами виднелась полоска меди, и тихонько стал ее лизать.
– Мистер Обри Грин, мэм!
– Гм! – сказал Сомс.
Художник вошел, скользя и сияя. Его блестящие волосы словно струились, его зеленые глаза ускользали куда-то.
– Ага, – сказал он, показывая на пол, – вот за кем я пришел!
Флер удивленно следила за его рукой.
– Тинг! – прикрикнула она строго. – Не смей! Вечно он лижет пол, Обри!
– Но до чего он настоящий китайский! Китайцы умеют делать все, чего не умеем мы!
– Папа, это Обри Грин. Отец только что принес мне эту картину, Обри. Чудо – не правда ли?
Художник молча остановился перед картиной. Его глаза перестали скользить, волосы перестали струиться.
– Фью! – протянул он.
Сомс встал. Он ожидал насмешки, но в тоне художника он уловил почтительную нотку, почти изумление.
– Боже! Ну и глаза! – сказал Обри Грин. – Где вы ее отыскали, сэр?
– Она принадлежала моему двоюродному брату, любителю скачек. Это его единственная картина.
– Делает ему честь. У него был неплохой вкус.
Сомс удивился: мысль, что у Джорджа был вкус, показалась ему невероятной.
– Нет, – сказал он внезапно, – ему просто нравилось, что от этих глаз человеку становится не по себе.
– Это одно и то же. Я никогда не видел более потрясающей сатиры на человеческую жизнь.
– Не понимаю, – сухо сказал Сомс.
– Да ведь это превосходная аллегория, сэр. Съедать плоды жизни, разбрасывать кожуру и попасться на этом, В этих глазах воплощенная трагедия человеческой души. Вы только посмотрите на них! Ей кажется, что в этом апельсине что-то скрыто, и она тоскует и сердится, потому что не может ничего найти. Ведь эту картину следовало бы повесить в Британском музее и назвать «Цивилизация, как она есть».
– Нет, – сказала Флер, – ее повесят здесь и назовут «Белая обезьяна».
– Это то же самое.
– Цинизм ни к чему не приводит, – отрывисто сказал Сомс, – Вот если бы вы сказали: «Наш век, как он есть» – Согласен, сэр; но почему такая узость? Ведь не думаете же вы всерьез, что наш век хуже всякого другого?
– Не думаю? – переспросил Сомс. – Я считаю, что мир достиг высшей точки в восьмидесятых годах и больше никогда ее не достигнет.
Художник задумался.
– Это страшно интересно. Меня не было на свете, а вы, сэр, были примерно в моем возрасте. Вы тогда верили в бога и ездили в дилижансах.
Дилижансы! Это слово напомнило Сомсу один эпизод, который показался ему очень подходящим к случаю.
– Да, – сказал он, – и я могу привести вам пример, какого вам в ваше время не найти. Когда я совсем молодым человеком был в Швейцарии с родными, мои две сестры купили вишен. Когда они съели штук шесть, то вдруг увидели, что в каждой вишне сидит маленький червячок. Там был один англичанин-альпинист. Он увидел, как они были расстроены, и съел все остальные вишни – с косточками, с червями, целиком, – просто чтобы успокоить их. Вот какие в те времена были люди!
– Ой, папа!
– Ого! Наверно, он был в них влюблен.
– Нет, – сказал Сомс, – не особенно. Его фамилия была Паули, и он носил бакенбарды.
– Кстати, о боге и дилижансах: я вчера видел экипаж, – вспомнил Обри Грин.