И знайте же: не нужны Другому ни тлен телес ваших, ни мощи добродетельных аур, что окурены ладаном, но жаждет он жизни вашей, ибо жизнь нуждается в жизни!
Обнимите преступника — вот единственное, что ждёт он от вас, вызывая гнев ваш в умах ваших. Ибо не важно, как взывает он вас о вас же Самих. Он предстал пред вами нагим, как и следует эгоисту!
Так признайте же дело, но не форму его, не содержание, ибо есть только дело! Но всё у вас шиворот-навыворот, ибо зрит пустота пустоту только! Что ж вы удивляетесь его безумию? — это ваше безумие!
Признавая страх свой, ужас свой преступая, обретаете вы силу ног ваших. Танцуйте же теперь, танцуйте на похоронах страха вашего! И плачьте, плачьте о том, кто не может более танцевать с вами!
Плачьте о том, чья кровь, вашим страхом пролитая, не утолила голод страха вашего, но сделала его явным, а вас — способным смеяться, смеяться на похоронах страха вашего!
Я же не буду более потакать страху вашему. Но смеяться буду в лицо ему, и если это ваше лицо, то не я виной унижению вашему, но вы сами! Страх теперь или задушит вас, или задохнется он от моего смеха!
Я вор и преступник, я украл страх ваш смехом своим над страхом вашим! Теперь побейте меня камнями, если хотите, — вот вам моё лицо! Я не сумасшедший, я вор!
Слышите, я вор, я ваш украл страх, я преступник! Смешно вам?.. Так смейтесь же, смейтесь же надо мной! Пусть смех поглотит смех, пусть смех напитается смехом!
Не боюсь я смеха вашего, и я рад ему! Я хочу, чтобы обняли вы меня, ибо я наг и мне без вас холодно! Но не жгите меня своим страхом студёным, ибо, кроме вас Самих и желания вашего, — ничего мне не надо!
Только эгоист желает, только его желание сделает счастливым Заратустру вашего! Это зову я добром! Это добро!»
Так говорил Заратустра, когда в вагоне метро мы заприметили мальчишку, что пробегал мимо нас в переходе. По всей видимости, ему удалось уйти от преследователя, что, впрочем, не избавило мальчонку от страха.
Бледный и худой, он стоял около двери, напряжённо сжимал кулачки, оглядывался и нервно сучил ножкой в разбитом ботинке.
— Пойдём, — тихо сказал Заратустра.
Мы прошли по вагону. Зар взял грязные кулачки мальчика в свои руки и сел перед ним на корточки.
— Ты меня боишься? — спросил Заратустра, глядя на малыша снизу вверх.
— Нет, — соврал мальчишка и попятился назад.
— Вот и молодец! — добродушно улыбнулся Зар. — За смелость тебе полагается мороженое. Хочешь мороженого?
— Нет, — снова соврал сорванец.
Зар рассмеялся.
— Я не знал ещё такого мальчишки, который бы не хотел мороженого!
— Хочу, — тихо признался мальчик, смутился и заплакал.
Зар обнял мальчика.
— Плачь, малыш, плачь. Будет тебе мороженое, ты заслужил.
Мы сидели в кафе. Зар что-то оживлённо рассказывал. Мальчик ел мороженое и, стараясь казаться взрослым, слушал наш разговор, нарочито глядя исподлобья.
— Теперь ты отдашь мне мой бумажник, — сказал Зар мальчонке, когда мы окончили нашу трапезу.
Странно, а я и не заметил, как Зар лишился бумажника. Мгновение я был занят этим новым для меня обстоятельством, а мальчик уже сорвался с места и стремглав бросился к выходу.
— Страшно? — крикнул вслед ему Заратустра, при этом лицо его оставалось спокойным, а сам он смотрел в опустевшую вазочку из-под мороженого.
Мальчишка остановился у двери кафетерия, секунду раздумывал, потом повернулся, посмотрел на Заратустру, затем на мой оторопевший взгляд, подошёл к нашему столику и, насупившись (верно, чтобы сдержать слёзы), молча положил бумажник на его искусственный мрамор. Заратустра достал из него деньги и засунул парнишке в карман.
— Если ты хочешь, мы можем отвести тебя в приют. Тебе ведь некуда идти?
Мальчик помедлил и в знак согласия еле заметно качнул головой. Через пару часов он уже сидел в изоляторе приюта, где я когда-то работал. Пожилая санитарка суетилась вокруг вновь поступившего малыша, причитала и охала, как она любит. Мальчик делал вид, что ему неприятна эта забота, но трудно было не заметить смущённую радость, наполнявшую его изнутри.
— Ты всё ещё думаешь, что страх — это дело? — спросил его Зар, когда санитарка вышла позвать дежурного врача для профилактического осмотра.
— Нет, — тихо, но уверенно ответил малыш.
— Вот и хорошо. Ничего не бойся.
Они обнялись и смеялись потом, глядя друг другу в глаза, а я почувствовал, что глаза мои намокли, но мне не было совестно — это не сентиментальность, это радость.
Заратустра удобно расположился на диване и сосредоточенно читал мои пьесы, по-моему, «Леонардо» с подзаголовком «Осмыслить боль или проповедь молчания».
— Слушай, какие хорошие притчи! — воскликнул Зар, когда я появился в дверях комнаты с двумя чашками кофе.
— Правда?.. — на мгновение я смутился.
— Точно!
Тут мне показалось, что он не знает, что это мои пьесы, я насторожился, но потом и это прошло. В конце концов, какая разница, чьи?
— Зар, только это не притчи, а пьесы.
— Всякий текст — притча. А как иначе? Текст — это вечная загадка. Один написал, другой прочёл: что было написано? — то, что первый писал, или то, что второй прочёл? — он рассмеялся.
Мы пили кофе, Заратустра говорил, говорил протяжно, задумчиво, не так, как прежде:
«Слова высказывания лгут и путаются, слова перемешиваются с иными темами и контекстами, темы семенят, сменяя друг друга.
Речь — это хаос из упорядоченных слов. Понимающий обращается к тексту. Текст — это завершённая в самой себе мысль, завершённая, а потому переставшая быть мыслью. Она была потоком, куда стекались тысячи рек, но теперь она стала пространством.
Мысль — вот он, сэр «Невидимка», вот он, мистер «X», господин «Zero». Захочешь, так не поймаешь! А не поймаешь, значит и не передашь, а не передашь, так кто ж тебе поверит? Кто согласится: "Да, — мол, — мысль это, есть такая", кто?
Мыслью вы считаете то, что считаете мыслью, но как вы принимаете это решение? Одно имя у мысли вашей — профанация. Ощущение — вот где правда, вот что подлинно есть. «Всамделишные» они, этого не отнять — факт!
Но скажите мне, что можно передать ощущение, и я рассмеюсь вам в лицо. Не передаче, но созданию ощущения — вот чему служит текст.
Ощущения наши — валюта неконвертируемая, действительны они лишь на нашей же «территории» и нигде более. Оказавшись за пределами нашими, неизбежно падение их котировок.
Знает об этом эгоист и не требует от других, чтобы те понимали слова его, ибо не могут они понять. Он пишет себя, пишет, словно поёт длинную песнь. Ибо знает эгоист, что это его счастье.