Письмо это, прочитанное в кругу офицеров, произвело большое впечатление, — все они предпочли бы в открытом поле сражаться, нежели внутри крепостных стен. Володыёвский потупил голову.
— Что думаешь, Михал? — спросил Заглоба.
Тот поднял уже умиротворенное свое лицо и ответил спокойно, словно вовсе не был обманут в надеждах:
— В Каменец пойдем… Что тут думать?
И могло показаться, что никакие иные мысли ему не приходили на ум.
Минуту спустя, однако, он встопорщил усики и сказал:
— Гей! Други милые, пойдем в Каменец, но не отдадим его, разве что сами погибнем!
— Разве что погибнем! — повторили офицеры. — Двум смертям не бывать, одной не миновать.
Заглоба молча обвел взглядом присутствующих, явно ожидавших его решения, перевел дух и сказал:
— С вами иду, черт побери!
И вот, когда земля обсохла и налились травы, двинулся могучий хан с крымской и астраханской ордой числом в пятьдесят тысяч на помощь Дорошу и взбунтовавшимся казакам. И хан, и родня его, и все мурзы, кто познатнее, и все беи облачены были в кафтаны, присланные в дар падишахом, и шли на Речь Посполитую не как обыкновенно ходили за добычей и ясырями, но как на священную войну против Лехистана и всего христианства.
Другая, еще более грозная туча собиралась у Адрианополя, и противостояла ей единственно крепость каменецкая. А Речь Посполитая лежала как открытая степь, как больной, которому не только что защищаться невмоготу, но и подняться тяжко. Изнурили ее долгие, хотя под конец и победоносные, войны со шведами, с пруссаками, с Москвою, с казаками и венграми; изнурили военные конфедерации и бунты в проклятые времена Любомирского, а нынче вконец сломили смуты, немощь королевской власти, ссоры да раздоры меж магнатами, своеволие неразумной шляхты и угроза междоусобиц. Тщетно великий Собеский остерегал от погибели, в войну никто верить не хотел; к обороне не готовились — в казне не было денег, а у гетмана — войска. Против военной мощи, которой едва ли способен был противостоять союз всех христианских народов, гетман мог выставить лишь несколько тысяч войска.
На Востоке же, где все покорялось единой воле падишаха и народы были словно меч покорны единой руке, дело обстояло совсем иначе. С той минуты как развернуто было великое знамя пророка, повешены бунчуки на воротах сераля и на сераскирской башне, а улемы провозгласили священную войну, зашевелилась половина Азии и весь север Африки. Сам падишах [57] с наступлением весны выступил в кучункаурийскую степь и принялся сосредоточивать там силу неслыханную. Сто тысяч спаги и янычаров — гордость турецкого войска — предстали перед священной его особой, после чего начали стягиваться войска из дальних стран и владений. Те, что населяли Европу, явились первыми. Пришли конные отряды боснийских бегов, мундирами — заре, яростью — молнии подобных; пришли дикие албанские воины — пехота, вооруженная ятаганами; пришли ватаги сербских потурченцев; явились народы, обитавшие по Дунаю, и ниже, по ту сторону Балкан, и еще ниже, у самых гор Греции. Каждый паша вел целую армию, которая одна могла бы заполнить беззащитную Речь Посполитую. Пришли валахи и молдаване, явились во множестве добруджские и белгородские татары, а несколько тысяч липеков и черемисов под водительством грозного сына Тугай-беева должны были вести войско по столь хорошо им знакомой, несчастной земле.
Потом стало прибывать феодальное ополчение из Азии. Паши Сиваса, Бруссы, Алеппо, Дамаска, Багдада, кроме регулярных войск, привели с собою вооруженные толпы: начиная от диких горцев с поросших кедрами гор Малой Азии и кончая смуглыми жителями Междуречья Евфрата и Тигра. Откликнулись на призыв халифа и арабы: их бурнусы подобно снегу покрыли кучункаурийскую степь; были меж ними и бедуины из песчаных пустынь, и жители городов от Медины до Мекки. Не осталась в своем отечестве и вассальная египетская военная мощь. Те, кто каждый вечер смотрел на пылающие от зари пирамиды с шумных площадей Каира, кто бродил по фиванским руинам, кто населял угрюмые края, откуда берет свое начало священный Нил, кому солнце до цвета сажи спалило кожу, — все они, вооруженные, пребывали ныне на адрианопольской земле и каждый вечер молились за победу ислама и гибель страны, которая веками одна заслоняла весь прочий мир от приверженцев пророка.
Собралась тьма-тьмущая вооруженного люда, сотни тысяч коней ржали в степи, сотни тысяч буйволов, овец и верблюдов паслись бок о бок с конскими табунами. Можно было подумать, будто ангел по веленью божьему изгнал народы из Азии, как некогда Адама из рая, и велел им идти в ту сторону, где солнце бледнее и степь зимою снегом покрыта. И они шли нескончаемым потоком — белое, смуглое и черное воинство со стадами вместе. Сколько же слышалось там языков, сколько разнообразных одежд пестрело на весеннем солнце! Нации дивились нациям, непонятны им были чужие обычаи, неведомо оружие, способы ведения боя. Только вера объединяла бродячие эти толпы: когда муэдзины начинали взывать к молитве, разноязычные полки все как один обращались лицом на восток, согласным хором взывая к аллаху.
Одних [58] челядинцев при султанском дворе было больше, нежели всего войска в Речи Посполитой. За войском и вооруженными толпами ополченцев тянулись вереницы маркитантов, торгующих всевозможным товаром; рекою плыли их фуры, соседствуя с воинскими повозками.
У двух трехбунчужных пашей, идущих во главе двух армий, не было иной работы, кроме как поставлять провиант этому людскому муравейнику, — и все там было в достатке. Сангританский санджак [59] ведал гигантским обозом с боеприпасами. С войском шло двести пушек, в том числе десять тяжелых, — столь гигантских орудий не было ни у одного христианского властителя. Азиатские беи стояли на правом фланге, европейские — на левом. Шатры занимали такое пространство, что Адрианополь в сравнении с ними казался маленьким городом. Султанские шатры, сверкающие пурпуром, шелковыми шнурами, атласом и золотым шитьем, образовывали как бы особое поселение. Средь них кишели вооруженные стражи: черные скопцы из Абиссинии в желтых и голубых кафтанах; исполины-носильщики хамалы из курдских племен, молодые прислужники узбеки с на редкость красивыми, шелковой бахромой прикрытыми лицами и множество иных слуг — пестрых и ярких, как степные цветы, — что приставлены были к конюшням, к столу, к ношению светильников и, наконец просто услужающие знатным придворным.