Наступала ночь. Повсюду зажигались огни, усыпав темную равнину светящимися точками.
На захваченных редутах размещались победители, одновременно оттуда вывозили последних раненых. Полковника Жима несли на носилках, а с ним вместе — тяжело раненного в ноги шевалье де Ламета. В море корабли спускали паруса, а на «Париже» непревзойденный адмирал де Грасс сложил свою подзорную трубу и уселся в кресло, ругаясь и проклиная мучительный приступ подагры. Над Йорктауном повисла тишина, и в обоих лагерях обессилевшие противники засыпали тяжким сном. Сумерки обещали им краткую передышку…
Однако среди ночи бой вспыхнул вновь, как пламя, вырвавшееся из плохо затушенного костра. Пользуясь темнотой, лорд Корнуоллис, оставшийся практически без продовольствия и боеприпасов, попытался совершить отчаянный прорыв. Горстке добровольцев удалось незамеченной выйти из Йорктауна, подобраться к передовым постам французов, выдавая себя за американцев, пересечь первую линию орудий и смерчем обрушиться на вторую линию укреплений. Но еще до того, как главное командование успело среагировать, шевалье де Шастелюкс с частью Бурбоннейского полка и несколькими гусарами Лозена помчались на выручку артиллеристам. В мгновение ока все вернулось на свои места. Добровольцы погибли или были взяты в плен. Последний шанс осажденных был потерян: надежды на спасение больше не было. Йорктаун вот-вот капитулирует…
Восход солнца застал лейтенанта Гоэло и тенью следующего за ним индейца на пути к лагерю французов: на рассвете пришел один из слуг Ферсена и передал, что хозяин просит срочно прийти.
Жиль застал шведа за утренним кофе. Рука его была на перевязи, но рана, похоже, не слишком беспокоила, так как, если не считать того, что Ферсен накинул мундир только на одно плечо, в остальном его туалет отличался обычным изяществом и элегантностью. Граф встретил Жиля свойственной ему легкой, немного грустной улыбкой.
— Простите меня, что я пригласил вас так рано, — сказал Ферсен, наливая Жилю большую чашку кофе, — но думаю, вы меня извините, как только увидите то, что мне надо вам показать…
И вы согласитесь, что это дело, не терпящее отлагательства… Выпейте-ка это, сегодня утром ничуть не жарко.
Жиль с благодарностью принял чашку. Горячий и ароматный напиток пошел ему на пользу, ведь после ночной тревоги юноша так и не смог заснуть. Но почему Ферсен так пристально рассматривает его? Можно подумать, что он никогда его раньше не видел и хочет запечатлеть его черты в своей памяти.
— Почему вы так на меня смотрите? — не удержался от вопроса Жиль и поставил на стол пустую чашку.
— Я думаю, вы это сейчас поймете. Идемте за мной.
Жиль последовал за ним в другое отделение палатки, которая, как и у всех старших офицеров французской армии, была просторнее и куда более удобной, чем у американцев.
Внутри было темно, лишь тусклый фонарь освещал помещение, и лицо раненого находилось в тени. Слышалось тяжелое дыхание, но несчастный не стонал, только время от времени рука его судорожно сжимала одеяло. Разорванный белый мундир, весь в пятнах крови, валялся в углу.
— Вчера, возвращаясь сюда, я обнаружил этого человека, который выполз из камышей на болоте, — объяснил Ферсен вполголоса. — Он упал без сознания почти у самых моих ног. Мне ничего не оставалось делать, как осмотреть его. То, что я увидел, так потрясло меня, что я решился перенести его сюда. Взгляните сами…
Отстранив слугу, он схватил фонарь, поднял его над кроватью и осветил лицо раненого, который лежал с закрытыми глазами…
Несмотря на умение владеть собой. Жилю показалось, будто пол уходит у него из-под ног, так как то, что он увидел, было действительно невообразимо: из темноты возникло его собственное лицо, только старше лет на двадцать — двадцать пять…
Лицо имело землистый оттенок, морщины пережитых страданий отметили его той мрачной печатью, которая напоминает о близкой могиле, но сходство с лицом Жиля было настолько полным, что казалось невероятным. Те же мощные челюсти, та же опаленная жарким солнцем кожа, тот же прямой нос с маленькой горбинкой, напоминающий клюв хищной птицы, та же саркастическая складка в уголке четко очерченного рта, те же брови, слегка приподнятые к вискам, но во всех чертах было меньше молодой свежести и больше утомления от прожитых лет. У Жиля возникло жуткое ощущение, что он видит самого себя через два-три десятка лет нелегкой жизни, как в заколдованном зеркале ведьмы…
— Вы знаете… кто этот человек? — тихо спросил он.
Ферсен пожал плечами.
— Солдат из Туренского полка, один из людей маркиза де Сен-Симона, из тех, кого флот перевез с Антильских островов. Но, между прочим, он бретонец… как и вы! Я навел справки и узнал лишь, что это некий Пьер Баракк, родом откуда-то из-под Реца.
Жиль молчал… Перед его глазами возникла страница старой книги, которую он прочел однажды вечером в Эннебоне, в доме своего крестного — приходского священника. Это была страница из гербовника Бретани.
«Сеньор де Ботлуа де Лезардрие дю Плесси-Эон де Кермено де Коэтмер де Баракк…»
И одновременно он услышал голос аббата де Талюэ: «Его звали Пьер…»
Могло ли так случиться, что судьба наконец свела его с тем, кто всю его короткую жизнь казался ему недостижимым миражем? Потрясенный, он наклонился над неподвижным телом, жадно всматриваясь в свое собственное отражение… Отражение, которое так хорошо объясняло ненависть его матери к нему, к сыну, ненависть, которая росла с каждым годом, по мере того как рос он сам, и по мере того как увеличивалось его сходство с человеком, воспоминание о котором вызывало в ней отвращение.
Глядя на это неподвижное лицо. Жиль испытывал радость, смешанную с отчаянием, и по этому отчаянию он понял, что сердце его не обманывало. Ему всегда так хотелось сблизиться с этим человеком, так хотелось отдать ему всю свою любовь, которая Мари-Жанне была не нужна… И вот его желание исполнилось! Но этот человек умирал, даже не зная, что причиняет этим боль сыну, и невозможно было дать ему хоть немного нежности и ласки.
Как бы сквозь туман Жиль услышал голос Акселя Ферсена:
— В Бресте, перед дуэлью… вы мне сказали, что не знаете вашего отца, что…
— Что я незаконнорожденный? Не бойтесь этого слова, господин граф! Я к нему привык…
— Я не боюсь его. Ведь были знаменитые незаконнорожденные… Как звали вашего отца?
— Пьер… Пьер де Турнемин.
— А вы знаете… какой у него был герб?
— Щит с лазоревыми и золотыми полями и девизом «Aultre n'auray…».
Не говоря ни слова, швед что-то вложил в руку Жиля, чьи пальцы инстинктивно сжались. Это был тяжелый золотой перстень с эмалевым изображением герба, только что описанного Жилем.
Затуманенными от слез глазами он секунду без удивления смотрел на синий с золотом перстень, затем осторожно, с безграничной почтительностью коснулся его губами и отдал Ферсену.