— Лялька, знаешь, чего больше всего боятся люди?
— Скажи-скажи, Шура, ведь ты спрашиваешь это только ради начала разговора, правда?
— Люди боятся одиночества, Лялька. Если человек один, он чувствует себя никчемным и несчастным.
— Шура, по-моему, люди готовы думать, что они ненужные и несчастные, даже если вокруг них куча народу. Люди вообще нелогично себя ведут.
— Я это к чему? Вот Гуль вырастет и станет разговаривать с тобой все реже и реже. И однажды вообще забудет, что ты все понимаешь. Что ты тогда будешь делать?
— Гуль не забудет.
— Ах, мне бы твою уверенность, Лялька! Люди умудряются забыть самое дорогое и важное. Так что всякое может быть, как бы тебе со временем не разочароваться…
— Я не умею разочаровываться, Шура. Это ваше человеческое дело. Очаровался — разочаровался, полюбил — разлюбил. У меня есть Гуль, и это навсегда.
И вот я сижу в пустом доме. Времени для меня не существует, а зимы, которая придет через несколько месяцев, я не боюсь — мне не бывает холодно.
Я могу подумать обо всем, не торопясь.
Я думаю, что однажды придет Гуль. Через неделю или через десять лет — это совершенно неважно.
И я целый день слушаю, слушаю.
Гуль была права. Под крыльцом на самом деле живет жучиная семья. У них там куча народу, и трудно разобраться, кто кому тетушка, племянник или двоюродный дед. Я иногда слышу, как они шумят, рассаживаясь пить чай. На редкость дружное семейство, спорят только из-за мест за столом. А так никаких разногласий.
Я ни разу не видела никого из них — они не заходят в дом.
Гуль сделала для жуков кроватку из скорлупы грецкого ореха. Начиталась Андерсена. А жуки приспособили скорлупку под сундук. Что они там прячут, не знаю. Но надо порадовать Гуль — ее подарок пригодился-таки.
Время от времени на крыше стрекочут сороки, ночами цокают под полом крохотными коготками мыши. Но мышам в доме нечего есть. Кажется, они собираются всем кланом переселиться в другое место.
А сегодня утром, когда солнечный луч дополз по пыльному полу как раз до края моего платья, я услышала какой-то шум на чердаке, и почти сразу вслед за этим во дворе раздались голоса.
Я насторожила уши под шляпой.
Голоса были незнакомые.
Воры?
Или опять государственные тетки?
— Так кем вы им. Люба, приходитесь?
— Деточкам? Ой, как тут разберешься? Троюродная тетка я им. А то четвероюродная, что ли? Александра Васильевна покойная моему отцу двоюродная сестра была, вот и считайте.
— Ну, стало быть, не близкая родня, вашему забору двоюродный плетень… Документы у вас есть какие-нибудь про это?
— Да говорю вам — Соловьева я, по отцу. Вы меня подозреваете, что ли, в чем? Я, можно сказать, святое дело задумала, грех вам подозревать! Не близкая родня, не близкая, да ведь жалко сироточек-то, бог велит сироток пригревать. Я как узнала, все сердце у меня зашлось, как же тут деточки одни, все же родная моя кровь.
У задней двери, там, где никто никогда не входил, топтались, судя по голосам, двое, возились с замком.
— Ключи запасные от обеих дверей у меня — Шура сама дала. Через крыльцо мы бы все равно не прошли, там ведь запечатано все, милицией, а эту дверь уж лет десять, почитай, не открывали. Вот дров тут навалили. Милиция, небось, ее и не увидела, не то тоже бы запечатали. Только все равно — нехорошо…
— Так про ключи ж никто не знает, что они у вас? Да вы не волнуйтесь, Лариса Михайловна, я ж вас отблагодарю, а вы ничего не видели, ничего не знаете… Я ж не то что из дому чего тащить, упаси боже, все сироточкам, все ихнее. Да вы сами со мной пройдите, посмотрите, вам и спокойнее будет. Просто надо мне глянуть, что там в доме и как. Я вот опеку на деточек оформлю и приеду с ними жить, дом-то ведь, получается, мой, от тетки моей наследственный, если по совести-то. По закону, может, оно и не так, а по совести…
Тетка Люба — женщина с цепким взглядом, тонкими крепко сжатыми губами и длинным носом — прошлась по всем комнатам, постучала по всем перегородкам, заглянула в шкафы и сунула голову в печь.
В каждой комнате она становилась посередине, крутила носом туда-сюда и зачем-то начинала прыгать. Бух, бух. Половицы скрипели, я даже начала опасаться: как подломится под ней доска, так и конец попрыгунье. Провалится в подпол и будет там жить с мышами.
При этом с лица тетки Любы не сходило выражение сосредоточенности: будто она проводит важные испытания.
Так и оказалось.
Пока соседка, причитая, возилась с поливкой запыленных алоэ и аспарагусов, тетка Люба села в бабушкино кресло как раз напротив меня.
Посидела, отдуваясь и обмахиваясь газетой, и сказала сама себе.
Сама себе. Но я-то ее слышала.
— Слава богу, своими глазами посмотрела. Развалюха, не приведи господи. Полы ходуном ходят, из окон дует. Нашли тоже дуру: воду на горбу таскать, печку топить… Я-то думала — правда дом, а тут без удобств, без ничего. И земля под домом все равно ихняя — сиротская. Это значит — что? Это значит: я их расти, я в трущобе этой мучайся без горячей воды да с дровами, а потом меня пинком под зад? Вали, мол, от нас, тетка, выросли мы! Землю продадут, квартир себе понакупят, сами будут в шоколаде, одна я со своей доброй душой в дурах. Хорошо удумали! Нет уж. Небось не пропадут без меня. Государство у нас богатое, всех накормит, всех напоит. Был бы еще дом, куда ни шло. Нет-нет. Счастье, что сдуру не согласилась.
Тетка Люба задумчиво покрутила золотой кулончик — скорпиона. На второй цепочке, чуть пониже, у нее висел блестящий и тяжелый золотой крест. И пропела, вставая с кресла, голосом в два раза более сладким, чем вначале:
— Спасибо, Ларисмихална, пойдемте, я все посмотрела!
— А дети-то там как, видели вы их?
— Видела, бедняжечек, конфеточек им отнесла, — улыбалась тетка Люба, оттесняя соседку к двери. — Только вот не знаю, сумею ли документы собрать, отдадут ли мне племяшей-то. Так все сложно у нас, так все непросто… Ну даст бог, все устроится в лучшем виде.
Снова поклацали ключом в замке.
Стало тихо.
Значит, все. Мама Гуль и Паши уже не придет. Иначе тетка не говорила бы про них «сироты».
И тут я заволновалась.
Эта тетка детей не берет.
Дети сюда не вернутся.
А как же я без Гуль?
Как же Гуль — без меня?
Я, конечно, готова ждать и десять лет, и двадцать. Но в глубине души я надеялась, что Гуль вернется скорее.
Правда, у меня нет души. И глубины души, получается, тоже нет.
Вдруг наверху опять зашумело, потом я услышала шаги, потом — как кто-то, пыхтя, открывает чердачный люк.