Лук почти рассмеялся, представив себе худого и седого лекаря, который бродит по дорогам Текана, перебирается из города в город, меняя имена, сотни и тысячи лет. Вот уж, наверное, надоело бедолаге. Зато многое видел. Знает, что за разрушенный город лежит на берегах Натты. Знает, откуда и что есть в Текане, как начиналось да откуда вышло. Знает, скорее всего, отца Лука. Знает, точно знает. И уж, наверное, знает, что за здание изображено на оборотной стороне глинки. А если оно из этой самой Анды? Ведь надо было показать ему глинку, надо! Зачем только сиун бросил эту глинку ему в плошку? Зачем подставил меч под его удар? Зачем дал ему этот меч? И почему разбудил его на болоте? Тогда ведь не дал ему попасть в сети Хаппараиджи, а после, когда Лук был с Негой, дал. Почему? Ведет его? Ведет его на юг? Зачем? Ведь не для того же, чтобы отрезать уши Квену? Тогда зачем? Он, Лук, убил уже двоих слуг Пустоты. Точно двоих, пусть даже Хаппараиджа и не ловчий, а Хозяин леса, но кто их разберет? В гниль распался точно так же, как и зверь Ваппиджи. Значит, Лук убил уже двоих слуг Пустоты. Пусть повезло в первый раз, пусть и в самом деле прав был Харава, и Хаппараиджу Лук никогда бы не убил сам, но оказался в руке его древний нож, который сразил мерзость, слуг-то Пустоты все равно убито уже двое? Что же это значит? Выходит, бежать теперь надо Луку от любой встречи с тем же Хантежиджей? Ведь если Лук убьет его, наступит Пагуба? А если не убьет, но и ни в чьи руки не дастся, тоже наступит Пагуба? Опять о том же, опять о том же…
Лук снова закрыл глаза и вскоре почувствовал, как в голове его смешиваются круги и кольца, увидел какой-то город среди гор, в котором посредине главной площади стоял не необычный, украшенный колоннами, Храм Пустоты, а огромная, до неба, глинка с его изображением. Увидел огненный круг в чистом поле, внутри которого светились двенадцать кругов, и в каждом кто-то стоял, то ли человек, то ли сиун, какие-то мелькнувшие лица показались знакомыми, какие-то нет, но толком Лук разглядел только одно лицо — лицо Харавы, тот стоял в пылающем круге и посмеивался, глядя на Лука. И сиуна рядом с ним не было.
— …а рабов в нашем селе вовсе нет, — продолжал рассказ Кулак. — Как-то не срослось. Было дело, мельник как-то купил себе раба, из обедневших гиенских луззи, бывает там у них такое, сами себя за долги в рабство отдают. Купил и купил, тот помогает ему на мельнице, парень крепкий, едва за двадцать, мешки таскает по два сразу, жернова правит, все как надо. А какой он гиенский сыр измысливал… Облизал бы пальчики, да откусить боишься. Ну да ладно. Купил раба и купил, а тут глянь — а дочка-то мельника о деревенских парнях забыла, только на этого раба и смотрит. Увидел это дело мельник, чуть с ума не сошел. Надзор за рабом установил. А по тому видно, что и ему дочка мельника приглянулась. Видно-то видно, да с виду монету-то не стрясешь! Короче, бухнулась дочка в ноги отцу — не могу жить без этого парня. Он ее розгами. Она не отступает. Он ее розгами, она не отступает. Засек до полусмерти, запер в баньке, только хлеб да воду матери наказал дочери передавать. И что ты думаешь? Парня-то этого все село к тому времени полюбило! Безотказный, работящий, в руках у него все спорится, этому поможет, тому поможет, а уж сыр… — Кулак причмокнул и даже хлобыстнул лошадей вожжами, чтобы побыстрее тащили. — Короче говоря, сама мамка этой девки, жена, стало быть, мельника, пошла по селу занимать монету. Набрала тридцать монет серебра. Большие деньги по тем временам. Да и сейчас немалые. Пришла к зачинному, села, принесла монету, показывай, говорит, купчую на этого гиенского луззи. А в купчей и сказано, что либо служить этому парню до самой смерти тому, кто его купит, либо заплатить хозяину двадцать серебра, пять серебряных пошлину ише да идти куда глаза глядят. Так что принесла она ему вольную и говорит: вот тебе, парень, ярлык, иди куда хочешь, только дочку мою спаси, пока отец ее до смерти не засек. Короче, пока мельник мотался по своим делам, достали они дочку из баньки да свадебку и сыграли. Веселая была свадебка, только невеста на лавке сидеть не могла. А потом уж… Ну что сказать, мельник вернулся, мамка спряталась в баньке, молодые в рощице. Неделю старик бушевал, зачинный только присматривал, чтобы баньку вместе с бабой своей не спалил. Но ничего, побушевал да перестал. Остыл. Бабу выпустил, молодых из леса выкликал, парня снова к делу приставил, а там уж и пора внуков пришла нянчить. Одно его злило до конца дней: что потом его же зятю пришлось отрабатывать да отдавать ту переплату, что зачинному пришлось выплатить. А ведь мог мельник и задарма парня отпустить, мог. Да и взял он его в Гиене всего за десять монет серебра.
— А что же стало с тем мужиком, который с лошадью разговаривал? — спросил Лук. — Ну к нему еще смотритель зенский подошел… Я что-то прослушал.
— Э, брат, — рассмеялся Кулак. — Крепко же ты спал. Тому рассказу уже десяток лиг минуло. Да ничего с ним не стало. Смотритель велел дробилку сколачивать, чтобы этого мужика за колдовство и разговоры с живностью неразумной раздробить, как в городах колдунов дробят. Ну тут жена этого мужика прибежала, староста, зачинный, да вся деревня. Бухнулись на колени, стали ползать, умолять этого смотрителя. Дело-то известное: одного раздробят, потом и понравится, зачастят. Опять же у мужика пятеро детей, что их, на шею всему селу вешать? И мало ли кто спьяну с кем разговаривает? Я вот, когда подопью, то с шилом, то с сапожным ножом, то с дратвой разговоры веду. Короче, плюнул этот смотритель да укатил в свою Зену.
До Дубков воз Кулака полз три дня. Наверное, это были не самые худшие дни в жизни Лука, пусть и случились они почти сразу после той черной пропасти, которая поделила его жизнь на две части. Когда была убита его мать, он был еще слишком мал. Когда погибли Курант, Самана, да что там — Арнуми, Нигнас, Намувай, Такш — жизнь не заканчивалась. Она становилась другой, окрашивалась в черное, жгла сердце, но не заканчивалась. А теперь, теперь, после гибели Неги, как будто не было больше ничего. И даже эти три дня поездки случились словно не с Луком, а с кем-то еще. Он сидел на телеге, поддакивал говорливому селянину, иногда что-то рассказывал ему и сам, в основном о разных городах Текана, условившись, что путешествовал в ребячестве вместе с отцом. Помогал смотреть за лошадьми, в очередь нес дозор, по утрам, когда Кулак начинал фыркать над ведром воды, уходил в ближайший перелесок и упражнялся с мечом, потом опять слушал разговоры Кулака. И так все тянулось и тянулось, пока в самую последнюю ночь, когда селянин уже собирался на боковую, не спросил он вдруг непривычно коротко и сухо:
— Что стряслось-то?
— Ты о чем? — поднял взгляд Лук, хотя вопрос понял.
Кулак присел на чурбачок, протянул широкие натруженные ладони к костру, вздохнул.
— Что стряслось-то с тобой? С первого дня, как тебя увидел, ты словно пришибленный шел. Я ж не всякого на телегу беру, а тут гляжу, вроде не пьяный, а кренделя по дороге выписывает. И молодой еще совсем. Что стряслось-то?
— Тебе зачем? — спросил Лук.
— Надо, раз спрашиваю, — прищурился Кулак.
— Хорошо, — кивнул Лук. — Беда у меня. Отца, мать, сестру, да и девушку мою убили.
— Ее браслетик-то? — спросил Кулак.