Восьмерка | Страница: 59

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Она щелкнула светом, быстро перекинула ногу через меня — и вот уже уселась сверху, задорно и победительно, чуть раскачиваясь.

Вместе с ней раскачивался крестик у нее на груди.

Я смотрел почему-то не на нее, а на крестик.

…он раскачивался, и раскачивался, и раскачивался, такой неуместный и нудный…

В какой-то момент я поднял глаза, и вдруг — в этом направленном на ее лицо свете ночника — увидел уже точно, наотмашь, непоправимо: это не ее рот. Рот не ее! Ноздри не ее! Брови перерисовала себе! Не она дышит из нее! Смотрит из нее не она!

Сам от себя этого не ожидая, я с размаху влепил ей ладонью по щеке.

Она скатилась куда-то в цветы. И сначала не поднималась с пола, а только почему-то подбрасывала цветы вверх. Я лежал на кровати и видел, как откуда-то с пола цветы взлетают, а потом снова падают.

Даже не заметил, как она ушла в ванную, — только услышал воду.

Потом она вернулась, включила свет, начала одеваться.

Некоторое время искала свой чулок, потом попросила меня очень спокойно:

— Подвинься, он под тобой.

Чулок был подо мной.

Она вытянула его, уселась на стул и начала старательно натягивать, чуть шевеля пальцами на ноге.

— Прости, это я от испуга, — сказал я тихо, кажется, снова узнавая это ее, вернувшееся из прошлого, невыносимое спокойствие.

— Ты думаешь, я другая. Дурак. Это ты был тогда другой. Но того тебя уже нет. А я все та же.

Она подняла на меня глаза и посмотрела задумчиво и бесслезно.

— Ты смотришь на меня, как мать на дурного, напроказившего сына, — сказал я, из последних сил и всем своим почти уже растраченным существом надеясь на ее возвращение. — Как на сына, да! Я это уже видел в прошлый раз!

— Ерунда, — сказала она, морщась. — Я вообще детей не люблю… Давай второй.

За окном было темно, и опять начинался слабый снег.

Какое-то незнакомое мне, чуждо пахнущее существо, сидело напротив.

Засмеявшись от своей несусветной глупости, я бросил в нее вторым чулком.

Когда мои дни закончатся, не воскрешайте меня: я тут никого не узнаю.

Вонт вайн

Казалось, в целом городе нет ни капли алкоголя. В отеле точно не было.

Он мысленно клял «азиатами» всех встречавшихся ему по дороге. На его «ай вонт бир», «ай вонт вайн» и «ай вонт водка» продавцы в крохотных магазинах отвечали всегда не одним «ноу», а пятью-шестью «ноу-ноу-ноу-ноу-ноу», следом досыпая торопливых слов из своего наречия.

— Но-нно-ннно! — будто погоняя лошадь, в голос пародировал он продавцов, выходя на улицу.

Начиналась жара.

Выбрел к стоянке такси — в отличие от русских, всегда недовольных, с тупыми и наглыми повадками таксеров, местные водилы были чересчур приветливы, суетливы, разговорчивы. Но английский их был громок и безобразен, будто на нем научили переругиваться ворон с галками.

Его вопрос отшатнул сразу нескольких таксеров, зато вытолкнул вперед одного, худого, глазастого, щетинистого.

— Бир? Водка? — переспросил водила и позвал его за собой сразу всеми руками, подмигивая, причмокивая и чуть ли не присвистывая.

Машина напоминала советскую «шестерку». Пахло точно как от «шестерки» — пыльными перинами, в которых завернуто промасленное железо.

Они сделали зигзаг по городу и встали возле какого-то неприметного ларька с грязным стеклом и невидимым продавцом в глубине. Из ларька пахло землей и сыростью — словно там был лаз, в который можно было сбежать при появлении полиции.

В ларьке нашлось все, что нужно.

Он купил себе тонкогорлую водку, впридачу самый темный бир и попросил таксиста отвезти его на большую ярмарку.

Вскрыл булькающее стекло еще в салоне; таксист запротестовал, но он не послушал.

Слушать стал после того, как отпил отовсюду помногу. Таксист говорил, что если пить на улице, то придет полиция и посадит в тюрьму надолго — как вора или убийцу.

— Щас, — ответил он. Зажав обе бутылки меж коленей, расплатился двумя мятыми бумажками, накидав из кармана попутной мелочи на задние сиденья, и полез прочь: сначала на асфальт выставил бутылки, а потом оказался весь в солнышке сам.

Оказывается, в нетрезвом состоянии жара переносится гораздо легче. Главное, все время догоняться, не сбавляя градусов.

На ярмарку он вошел в облаке благости. Здесь торговали сначала платками и бусами, потом ситарами и гитарами, затем текстами писчей братии — причем братия сама стерегла свои книги, завистливо и заботливо оглядывая прохожих в тайной надежде, что те попросят сочинение с дарственной надписью.

Он и сам был таким. Но сейчас просто шел вперед.

В детстве у него был ручной калейдоскоп в форме подзорной трубы: смотришь в нее, проворачивая по кругу, и там меняются разноцветные многоугольные узоры. Сейчас он будто двигался в этих узорах и сам был частью узора — самой яркой, естественно.

Он остановился возле глазастой, с черной, густой косою девушки — большие серьги в виде колец, белая шея, строгий пиджак — даже в нем была понятна ее большая, острая грудь.

Ноги ее показались чуть тоньше, чем ему бы хотелось, и колени чуть костистее, чем надо, — но в любом случае юбка ей шла, и шпильки подчеркивали, что мы имеем дело с достойной особью.

Она явно была неместной — местные так не позволяли себе одеваться; но и не русской тоже — нос с горбинкой, длинные скулы, большой рот — все это выдавало другую породу; даже язык показался какого-то непривычного, животного оттенка. Таким языком можно вылизывать, например, волчьих щенков. И самого волка тоже можно.

Он видел ее впервые в жизни.

— Ждала меня? — спросил он, подняв взгляд от остроносых туфелек к ее подбородку, рту, глазам — словно бы измерив рост особи.

Она удивленно сморгнула длинными ресницами, и тут же ее глаза отлично сыграли шипучую смесь легкого возмущения.

Приоткрыв губы, она еще секунду помолчала, потом строго ответила, почти невидимо улыбаясь:

— Со мной так никто еще не разговаривал.

— Тебя как зовут? — спросил он, ожидая еще раз увидеть ее звериный язык.

Она приоткрыла рот, все еще доигрывая возмущение и поэтому не отвечая, а только быстро оглядывая его и даже, кажется, пытаясь уловить его запах тонкими ноздрями.

Он пожал плечами и развернулся уходить.

— А тебя? — спросила она его затылок.

Навстречу ему шли два товарища Гуцал и Ромало, они тоже писали книги — их троих только по этому поводу и доставили сюда, за море. Ромало был привычно мрачен, а Гуцал, как обычно, улыбчив и ласков.