Саша, еще ребенком бегавший за хлебом в деревенский магазин, часто встречал у магазина когда три, когда пять, а когда и больше женщин в черных платках — у всех у них сыновья побились. Женщины стояли и тихо разговаривали о том, как жили и как погибли их детки. И несколько слов, мельком, мимоходом услышанных из черных уст женщин, потом долго возились в Сашиной голове, места себе не находя.
Кто-то уехал из деревни в последние годы, рассказывала бабушка, кто-то тихо умер от ранней немощи, и остался на всем порядке один мужик — никто уже не помнил за что прозванный Соловьем. Он, неведомо где, ежевечерне напивался, приходил домой, глупо кричал на безмолвную, давно все проклявшую и замолчавшую в безысходе жену. Детей у них не было. Вечерами в почти пустой деревне раздавались вопли Соловья.
Пьяный он мало кого узнавал, шел по деревне, ничего не замечая, и лишь тоскливый вид жены возвращал его к мутной реальности из алкогольного далека, пробуждая уже физиологическое желание кричать и ругаться, ни в одном слове, впрочем, не отдавая себе отчет.
Это он, Соловей, прошел мимо дома, когда Саша курил у загородки. Бабушка собрала со стола, пошла стелить Саше, в комнате, отделенной перегородкой от лежанки деда.
Расстилая кровать, она вспоминала, как спал на этой кровати Вася, кровинка, малое дитя, выпестованное после войны, за крестьянским трудом неприметно выросшее в худого, высокого, рано облысевшего парня, ушедшего из родного дома и вернувшегося здоровым мужиком, в котором только она и могла без труда увидеть все то же дитя. Но вот у Васи остановилась кровь в теле, и он перестал быть.
Когда у Васи впервые стало плохо с сердцем, он приснился ей. Во сне Вася лежал на кровати и говорил: «Мама, вот тут у меня болит, дышать не могу», — и на сердце показывал.
Она сразу отправилась к Васе, приехала нежданно в город, где не была уже лет десять, и уже в городе узнала, что сон — вещий.
Саша тогда привел ее в больницу, куда спешно положили отца.
Отец лежал спокойный, потемневший лицом, прислушивался к себе. Внутри билось больное сердце. Бабушка сидела рядом и вглядывалась в лицо сына. Отцу сделали операцию, разрезали грудь, полчаса, пока колдовали врачи, его сердце было вне тела. Он выжил. Пить ему было нельзя. Но вскоре погиб братик Коля, и Вася запил. Запил раз, потом еще раз, угодил в больницу и быстро умер, в два дня.
Саша знал, что бабушка расстилала кровать и в который раз думала, почему же, почему, когда Васе стало плохо во второй раз, он не приснился ей, не позвал ее, и никак не могла найти ответа.
Не приснился и не позвал. Позвонили зимой соседям — по единственному в деревне телефону, сказали, что Вася умер, передайте, везем хоронить. А через три недели после похорон пришло Сашино письмо, которое Саша написал за полторы недели до смерти отца. По причине плохой работы почтовой службы письмо пропустило все сроки и добрело едва ли не пешком. В письме Саша писал, что отец чувствует себя хорошо.
— Как же так в одночасье все случилось? — спросила бабушка у Саши, поднесшего себе еще раз, еще покурившего и пришедшего спать. — Ты в письме писал, что отцу хорошо. Я читаю, а он уж в могиле. Не то ему там хорошо стало. Мучился всю жизнь…
Бабушка смотрела на Сашу спокойно, не ожидая от него ответов.
«Иногда говорят, что внуков любят больше, чем детей. Неправда…», — подумал Саша.
Бабушка любила сыновей. Саша был для бабушки невнятным напоминанием о том времени, когда семья была полна и сыны жили. Но она не в силах была наделить Сашу чертами его отца, почувствовать в нем свою — отданную сыну и проросшую во внуке — кровь. Саша был отдельным человеком, почти уже отчужденным…
Очень редко бабушка взглядывала на Сашу с надеждой, что покойный сын проявится в облике внука, подаст знак, но тут же осекалась: «Не он, не он…»
Саша это понимал и принял тихую, почти не осязаемую, тоньше волоса, отчужденность бабушки спокойно. Не осознав это рассудком, втайне от самого себя он чувствовал, что так — в некоем отчуждении от бабушки — ему легче здесь находиться. Когда у каждого в сердце своя беда, касаться этим сердцам, может быть, и незачем. Разве надо идти за грань того, что и так едва выносимо.
Дедушка же и не собирался больше ничего терпеть, торопился к детям. Он стоически перенес смерть двух сыновей и еще за год до смерти третьего был крепок. Крепче Саши — Саша помнил, как подивился здоровью деда, когда они однажды работали на дворе и дед орудовал здоровенным молотом, который Саша едва поднимал.
Но вот последний сын ушел, и дед раздумал жить.
В голове деда не возникали отсветы прошлого. Не было воспоминаний о том времени, когда он, молодой ударник, работал на комбайне, и о том, когда он — молодой офицер, командовал орудием. Ни почти трехлетний плен не вспоминался, ни послевоенное житье. Не было ясности, доброй памяти. Были отзвуки, недоговорки, обмылки воспоминаний, ни одна мысль не находила своего завершения, все покачивалось, будто в темном вагоне, с мигающим, почти бессильным светом, и где-то голоса невидимых спутников, и позвякивает посуда, и проводника нет, и что-то невнятное мелькает за окном.
Дед прислушивался, но ничего не мог разобрать.
Прошла бабушка, заметил дед. И опять он ничего не смог подумать ни о ней, ни о себе, ни о ком. Нечего было решать, и ничего не разрешилось само. Все истекло и отмелькало. Накатывало бесцветное. Редко капало оставшееся на дне.
* * *
Дедушка всегда включал радио на полную громкость — в те времена, давно. В шесть утра в избе раздавался гимн. Бабушка к этому времени уже вставала.
Саша потягивался тонкими ножками с немытыми пятками, злился на дедушку. Но сразу же засыпал — едва прекращалась мелодия. Вставал в добром расположении духа. Ел молочный суп. Иногда в супе попадалась муха, но Саша не брезговал — выловив и положив рядом с тарелкой муху, все доедал. Муха лежала в маленькой белой лужице, со слипшимися крыльями. Суп был необыкновенно вкусный, сладкий, горячий. После супа были каравайчики, чай. Все было так нежно.
В шесть утра радио засипело, словно пластинка с гимном уже окончилась или никак не могла начаться, заедая. Радио тяжело дышало своим черным, пыльным легким, срываясь на хрип. Звук не прекращался.
Саша открыл глаза.
Над головой висели иконы.
Маленькое оконце слева от кровати цедило свет.
Бабушки в избе не было.
Саша прислушался, желая услышать дыханье деда, но не услышал. Вставать не хотелось. Но лежать — вдвоем с дедушкой за перегородкой — не хотелось еще больше.
Ноги брезгливо коснулись пола. Плечи передернуло. Скулы сжались, сдерживая зевок. Глаза суетливо метнулись по комнате, отыскивая, на чем бы задержаться, чтоб сердце успокоилось и утро началось в добре.
В противоположном углу комнаты висел «семейный иконостас» — с фотоснимками, тысячу раз виденный. Но Саша до сих пор любил разглядывать его.