– Регина уже вышла из туалета, – продолжал Гуджилио. – Но немного задерживается, так как затеяла разговор с моей секретаршей. Видимо, ужасно нервничает и всячески тянет время, чтобы набраться храбрости. Сейчас придет.
Хатч взглянул на Линдзи. Она нервно улыбнулась и взяла его руку в свою.
– Хочу, чтобы вам было ясно, – сказал Сальваторе Гуджилио, паря над ними, как громадный шар во время парада в честь Дня Благодарения [5] – что мы собрались здесь только для того, чтобы вы познакомились с Региной, а она с вами. Никто не обязан сегодня принимать каких-либо решений. После встречи вы отправитесь домой, там все обсудите между собой и дадите нам знать о своем решении взять именно этого ребенка завтра или, в крайнем случае, послезавтра. В равной степени это относится и к Регине. У нее тоже будет день поразмыслить о своем решении.
– Это очень важный шаг, – произнес отец Жиминез.
– Чрезвычайно важный, – добавила сестра Иммакулата.
Слегка сжав руку Хатча, Линдзи сказала:
– Мы понимаем.
Монахиня без Имени подошла к двери, открыла ее и выглянула в коридор. Регины поблизости, видимо, еще не было.
Подходя к своему рабочему месту за столом, Гуджилио бросил на ходу:
– Она вот-вот появится. Уверен.
Адвокат грузно опустился на свое место, но так как в нем было шесть футов пять дюймов росту, то и сидя он казался очень высоким. Кабинет был полностью обставлен антикварной мебелью. Рабочий стол, к примеру, был времен Наполеона III и таким великолепным, что Хатч с удовольствием выставил бы его в витрине своего магазина. В обрамлении золоченой бронзы по всему его верху на фоне стилизованной листвы бежал инкрустированный узор в виде завитков, изображающих различные музыкальные инструменты. Все это держалось на слегка расширенных в самом низу круглых ножках, окантованных листьями из золоченой бронзы и соединенных Х-образным ложком с урночками из золоченой бронзы на пересечениях реек. При первой встрече казалось, что размеры Гуджилио и опасные уровни кинетической энергии, исходившей от него, грозят разбить стол и весь антиквариат, переполнявший его кабинет, на мелкие кусочки. Но спустя несколько минут он и его кабинет настолько гармонично соразмерялись друг с другом, что у посетителя невольно возникало суеверное чувство, будто он каким-то образом воссоздал обстановку, в которой жил в другое – более отдаленное от нынешнего – время.
Раздавшийся вдалеке приглушенный стук отвлек внимание Хатча от размышлений об адвокате и его письменном столе.
Монахиня без Имени быстро отошла от двери, словно не хотела, чтобы Регина подумала, что та высматривала ее.
– Идет, – сказала она.
Звук повторился. Затем снова и снова.
Он был мерным и становился все громче.
Шлеп. Шлеп.
Ладонь Линдзи крепче сжала руку Хатча.
Шлеп! Шлеп!
Казалось, в коридоре кто-то стучал свинцовой трубой по твердой древесине пола, отбивая такты неведомой музыкальной фразы.
Хатч бросил недоумевающий взгляд на отца Жиминеза, уставившегося в пол и озадаченно качавшего головой. Лицо его при этом выражало чувство, понять которое было невозможно. Чем ближе и громче становился странный звук, тем явственнее на лицах отца Дюрана и Монахини без Имени, уставившихся на полуоткрытую дверь, проступало удивление. Сальваторе Гуджилио с растерянным видом привстал со своего стула. Розовые щеки сестры Иммакулаты стали белее ткани, обрамлявшей ее лицо.
Хатчу почудилось, что каждый удар сопровождается более мягким, скребущим звуком.
Шлеп! Ссшшуррр… Шлеп! Ссшшррр…
По мере того как звуки приближались, впечатление от них возрастало, и вскоре в голове у Хатча возникли сотни чудовищных видений, почерпнутых из фильмов ужасов: из воды неожиданно появляется крабоподобное чудище и хватает свою жертву; из склепа вылезает вурдалак и при свете щербатой луны крадется по кладбищу; инопланетное существо крадется на длинных паучьих с когтями ящера лапах.
ШЛЕП!
Казалось, в рамах начинают дрожать стекла.
Или это ему кажется?
Ссшшуррр…
По спине его поползли мурашки.
ШЛЕП!
Он обвел быстрым взглядом встревоженно привставшего адвоката, качающего головой священника, другого, молодого, глядевшего на дверь широко раскрытыми глазами, обеих побледневших монахинь, затем снова уставился на полуоткрытую дверь, гадая, каким же должно быть увечье, от которого с рождения страдает этот ребенок, представляя, что сейчас в дверях покажется длинная, искривленная фигура, удивительно напоминающая Чарльза Лафтона в фильме "Горбун собора Парижской богоматери", улыбающаяся, с хищно торчащими из растопыренных губ острыми зубами-клыками, и тогда сестра Иммакулата обернется к нему и скажет: "Видите ли, мистер Харрисон, Регина попала в наш приют не от обыкновенных родителей, а из лаборатории, где ученые проводят весьма оригинальные и многообещающие генетические опыты…"
На пороге возникла тень.
Хатч вдруг ощутил, что пальцы Линдзи с такой силой сдавили ему руку, что ему стало больно. У него самого ладони были липкими от пота.
Жуткие звуки прекратились. Присутствующие в кабинете выжидательно молчали.
Полуотворенная дверь медленно раскрылась.
Один шаг, и Регина оказалась внутри. Безжизненную правую ногу она тянула за собой: ссшшууррр. И тотчас следом: ШЛЕП! – ставила ее на пол.
Войдя, с вызовом оглядела присутствующих.
Хатч с трудом поверил своим глазам, что она одна могла быть источником всего этого зловещего шума. Она была маленькой для десятилетней девочки, меньше ростом и гораздо миниатюрнее, чем обычный ребенок ее лет.
Веснушки на ее лице, задорно вздернутый носик и прелестные каштановые с рыжим отливом волосы – все протестовало против взятой ею на себя роли чудища-изводы или какого-нибудь еще более страшного, леденящего душу вурдалака, хотя в ее серьезных серых глазах Хатч прочел то, чего никак не ожидал увидеть в глазах ребенка. Взрослое понимание действительности. Повышенную восприимчивость происходящего. Не будь этих глаз и налета отчаянной решимости, девочка выглядела бы очень хрупкой, удивительно нежной и уязвимой.
Она напомнила Хатчу одну прелестную старинную фаянсовую китайскую чашу, выставленную в его магазине на продажу. Если по ней слегка щелкнуть пальцем, она издаст звук, похожий на звон серебряного колокольчика, но стоит, кажется, ударить ее чуть посильнее или, не дай бог, уронить на пол, как она тотчас разлетится на мелкие кусочки. Но внимательно приглядевшись к чаше, уютно расположившейся на своей подставке из акрила, и тщательно рассмотрев великолепно прорисованные по ее бокам дворец и сад, окружающий его, и лиственный орнамент, бегущий по ободку изнутри, внезапно начинаешь сознавать, что прикоснулся к чему-то нетленному, дошедшему к нам из глубины веков. И вдруг возникает ощущение, что, несмотря на свою кажущуюся хрупкость, она не разобьется при падении и выдержит удары любой силы, а то и сама вдребезги разобьет любую поверхность, о которую ударится, оставшись при этом совершенно невредимой.