Уставившись немигающим взором на картину, Нейберн продолжал:
– Когда мне было семь лет, мой отец сошел с ума. В припадке бешенства он застрелил мою мать и брата. Ранил меня и сестру, решил, что нас тоже убил, а затем застрелился сам.
– Простите меня, – быстро проговорил Хатч, и в памяти его тотчас возник образ собственного отца с его дикими выходками. – Ради Бога, простите меня, доктор.
Но в чем был здесь грех, требовавший искупления от Нейберна, ему все равно было невдомек.
– Некоторые психические заболевания имеют генетическую природу. Когда я заметил признаки социопатического поведения у своего малолетнего сына, я должен был бы знать, что последует за этим, и каким-то образом постараться пресечь это в зародыше. Но не пожелал смотреть правде в глаза. Слишком было больно. И вот, два года тому назад, когда ему исполнилось восемнадцать, он сначала зарезал свою сестру…
Хатч содрогнулся.
– …затем свою мать, – докончил Нейберн.
Первым побуждением Хатча было прикоснуться рукой, в знак утешения, к руке хирурга, но он не сделал этого, так как вдруг понял, что унять боль Нейберна и залечить его рану не в состоянии ни медицина, ни утешительные жесты, ни слова. Несмотря на то что хирург рассказывал ему о сугубо личной трагедии, он не искал у Хатча сочувствия или дружеского участия. И казался на удивление замкнутым в самом себе. Он рассказывал о трагедии, потому что пришло время вытащить ее на свет божий из глубин души и заново пересмотреть, и не важно, кто был перед ним – Хатч, или кто-нибудь другой, или вообще никого, – он все равно должен был бы ее поведать.
– А когда они умерли, – монотонно гудел голос Нейберна, – Джереми взял этот же нож, нож убийцы, отнес его в гараж, закрепил рукоятку в тисках на верстаке, встал на табуретку и упал на него грудью. Истек кровью и умер.
Правая рука хирурга все еще оставалась у нагрудного кармана, но он уже не казался человеком, жестом подтверждающим истинность того, что рассказывает. Теперь он напоминал Хатчу картину, изображающую Иисуса Христа с открытым миру Священным Сердцем и указующей на этот символ самопожертвования и надежды тонкой божественной рукой.
Наконец Нейберн оторвал взгляд от "Вознесения" и посмотрел прямо в глаза Хатчу.
– Утверждают, что зло есть следствие наших поступков, результат наших желаний. И я верю, что так оно и есть – но не только. Ибо зло – это еще и какая-то неведомая, существующая вне нас энергия, некая самостоятельная сила. Вы ведь тоже в это верите, Хатч?
– Да, – непроизвольно вырвалось у Хатча, и он сам подивился собственному ответу.
Нейберн взглянул на рецептурный бланк, который все еще держал в левой руке. Отняв наконец правую руку от нагрудного кармана, оторвал верх бланка и протянул его Хатчу.
– Его фамилия Фостер. Доктор Габриэль Фостер. Уверен, он сможет вам помочь.
– Спасибо, – деревянным голосом отозвался Хатч.
Нейберн открыл дверь кабинета и жестом пригласил Хатча пройти в нее первым.
В коридоре хирург вдруг позвал его:
– Хатч!
Хатч остановился и вопросительно обернулся.
– Простите меня, – сказал Нейберн.
– За что?
– За то, что объяснил, почему раздариваю свои коллекции.
Хатч кивнул головой.
– Но ведь я сам об этом попросил.
– Но я бы мог быть менее пространным.
– То есть?
– Я мог бы просто сказать: думаю, что единственный способ для меня попасть в рай – это оплатить дорогу в один конец.
На залитой солнечным светом автостоянке Хатч долгое время неподвижно сидел за рулем машины, наблюдая через лобовое стекло за осой, висевшей в воздухе над красным капотом, ошибочно принимавшей его за огромную розу.
Разговор в кабинете Нейберна казался странным сном, и у Хатча было такое ощущение, что он все еще никак не может проснуться окончательно. Он чувствовал, что трагедия наполненной смертями жизни Нейберна имела прямое отношение к нынешним его проблемам, но связующая их нить все время ускользала от него, как ни старался он ее нащупать.
Оса рыскала то влево, то вправо, но все время оставалась в пределах площади стекла, словно видела Хатча за рулем и он притягивал ее к себе, как магнит. Время от времени она бросалась к нему и, ударившись о стекло, отскакивала и снова зависала на одном и том же месте. Удар, жужжание, удар, жужжание, удар, удар, жужжание. До чего же упорным было это насекомое. Интересно, думал Хатч, она из той разновидности ос, что оставляют жало в жертве, а сами умирают? Удар, жужжание, удар, жужжание, удар, удар, удар. Если она и впрямь относится к этой разновидности, то представляет ли, чем окупается ее упорство? Удар, жужжание, удар, удар, удар.
Проводив последнюю пациентку, обаятельную тридцатилетнюю женщину, состоявшую у него под наблюдением после операции на аорте, Джоунас Нейберн вернулся в свой маленький кабинет в конце коридора и плотно прикрыл за собой дверь. Он сел за свой рабочий стол и стал искать в бумажнике полоску бумаги с написанным на ней телефонным номером, который не решился ввести в память своего "Ролодекса". Найдя ее, пододвинул поближе к себе телефон и набрал семизначный номер.
После третьего звонка включился автоответчик – как и вчера, и сегодня утром:
– Говорит Мортон Редлоу. В данный момент меня нет дома. После короткого сигнала, пожалуйста, назовите себя и передайте свое сообщение, оставьте номер телефона, по которому я смогу вам позвонить. Скоро вернусь.
Джоунас подождал сигнала, затем негромко сказал.
– Мистер Редлоу, говорит доктор Нейберн. Я уже несколько раз звонил вам, так как надеялся еще в пятницу получить от вас сообщение. Или, в крайнем случае, после уик-энда. При первой же возможности позвоните мне, пожалуйста. Спасибо.
Он медленно положил трубку на рычаг. Подумал: "Может, не стоит беспокоиться?" И чуть позже: "Как же не беспокоиться?"
Регина сидела за партой в классе сестры Мэри Маргарет, преподавательницы французского языка, обалдевшая от запаха мела, с онемевшими от долгого неподвижного сидения на твердом пластиковом стуле ручками и ногами, и повторяла вслед за учительницей:
– Здравствуйте, я – американка. Будьте добры, подскажите, как мне добраться до ближайшей церкви, где я могла бы посетить воскресную мессу?
Très [9] скучно.
Она все так же оставалась ученицей пятого класса начальной школы св. Фомы, поскольку продолжение учебы в данной школе было одним из неукоснительных условий ее удочерения. (Испытательного. Ничего определенного. Все может еще вернуться на круги своя. Харрисонам вдруг взбредет в голову выращивать не ребенка, а длиннохвостого попугая, тогда они вернут ее обратно, а вместо нее заведут себе птицу. Господи, пожалуйста, убеди их, что в священной Твоей мудрости Ты создал птиц, чтобы они все время какали. Убеди их, что они измотаются, то и дело убирая клетку.) Когда она окончит начальную школу, поступит в среднюю школу св. Фомы, так как св. Фома был вездесущ. Помимо приюта и двух школ, под его эгидой находились еще центр по присмотру за детьми в дневное время и общество бережливости. Паства походила на своеобразное средоточие различных учреждений, и отец Жиминез был его организующим началом, крупным администратором, подобно Дональду Трампу, с той лишь разницей, что не распоряжался шлюхами и не заведовал игорными домами. Если не принимать во внимание, правда, небольшой зал для игры в бинго. (Миленький Боженька, когда я говорила о том, что птицы очень много какают, я вовсе не критиковала Тебя. Я знаю, у Тебя были свои основания сделать так, чтобы они какали на всех и вся, и это такая же тайна для нас, как Святая Троица, то, чего нам, обыкновенным смертным, не понять никогда. Я вовсе не хотела Тебя этим обидеть.) В любом случае, ничего плохого не было в том, что она училась в школе св. Фомы, потому что и монахини, и светские учителя были очень требовательными педагогами и буквально вдалбливали знания в головы учеников, а она любила учиться.